— Я тебе не о женщинах говорю, я говорю о любви.
— Какую роль играет любовь в современном мире? На этот вопрос трудно ответить. И нет такой концепции, которая не менялась бы с течением времени в ходе истории. Любовь — это уже понятие устарелое. Мужчинам, которым нужно решать проблемы нашего века, когда все приобретает грандиозные масштабы — мировые масштабы, — таким мужчинам не до любви… Любовь — это хорошо было во времена местного соперничества: Ромео и Джульетта в противовес Капулетти и Монтекки.
— Так чем же, по-твоему, заменить любовь?
— Не знаю. Понимаешь, мы накануне колоссальных перемен. Это как в политике: папа хочет заменить профсоюзы корпорациями, а ты вот спрашиваешь, что я поставлю на место любви. Тут можно только строить предположения. Может быть, вместо женщины, которая всегда хочет быть единственной целью в жизни мужчины, вместо любви — великого мифа, означающего поглощение мужчины женщиной, — будет иное чувство, которое родится из сотрудничества мужчин в приключении, своего рода мужское содружество, дух общности, как в спортивных командах. Сообщничество, — вот именно… самое подходящее слово — сообщничество… Оно связывает сильнее всего, крепче всего. Сообщничество…
Жан слушал Сержа, не прерывая, но все больше чувствовал отчуждение от него. Пусть себе Мерсеро не верит в любовь, пусть строит какую-то систему человеческих отношений на основе отрицания любви, — это его дело. Не так-то легко убедить Жана де Монсэ, что любовь — отжившее чувство, чисто словесное обозначение уже исчезнувших чувств. И если из-за любви рушатся планы честолюбцев, если любовь становится целью, что тут плохого? Не знаю, чего ждет от жизни Серж, но я жду от нее только одного — любви Сесиль. Что мне все эти слова… «успех», «добиться успеха». В чем добиться успеха? Зачем? Да только скажите мне: «Вот там Сесиль» — я и слушать-то Мерсеро не буду, брошу его со всеми его рассуждениями о дружбе, о духе общности, о спортивных командах и обо всем прочем. Только бы Сесиль была тут. Ничего мне больше не надо. Очень мне нужно располагать свободой личности для изменения существующего строя, для приключений, для удовлетворения честолюбия. Единственная свобода личности — это… Жан вспомнил Жозетту. Ему стало стыдно. Он изменил Сесиль. И из-за этой истории с Жозеттой, хотя теперь уже можно было, пожалуй, сказать «из-за позабытой истории», он весь залился краской. Свобода личности, единственная свобода личности — это любовь. Жить только для Сесиль, жить для того, чтобы ждать ее. Жить для нее, только для нее одной. Ей отдать все свои мысли, все сердце, весь пламень души и тела.
Он посмотрел на Мерсеро. Хороший костюм на этом долговязом парне, а мускулов-то у него нет. Разве это мужчина? Актер какой-то.
— На чем же должно строиться сообщничество мужчин? — говорил Серж. — Где сообщничество — там преступление. Преступники изобрели для себя особые законы, у них есть своя рыцарская верность друг другу. Во все времена великие начинания людей становились возможными благодаря своего рода преступлениям, совершавшимся сообща: крестовые походы, религиозные войны… А загляни в современную историю, возьми-ка антиклерикализм Комба[278]… Надо бороться против тех, против кого борются и другие. Возьмем наше поколение — какие трупы будут соединять нас?
Ну, поехал! Опять трескучая тирада! Валяй, милый мой! Как будто и без этого не видно, куда ты гнешь, все ясно и без твоих разглагольствований. Совершенно ясно! Тридцать пять лет назад был антиклерикализм. А теперь — антикоммунизм. Не нужно иметь университетский диплом, чтобы это понять.
VI
Давным-давно настала скверная погода, но Франсуа Лебеку небо казалось безоблачной лазурью. На душе у него было легко и радостно от того, что все шло как по маслу. Роретту благополучно перетащили на другую квартиру, с восковок, подготовленных Мишлиной, быстро отпечатали «Юманите». Небольшая заминка вышла с распространением — пришлось изменить распорядок. Кроме того, арестовали паренька на Одесской улице. Следовало пока держаться оттуда подальше… Лебек сигнализировал, чтобы этим занялись наверху. Но, в общем, все шло как нельзя лучше. Только вот Мирейль почему-то начала мудрить: заявила, что, поразмыслив, она считает более безопасным печатать листовки не по вечерам, а, напротив, в дневные часы, когда в доме ходьба, суета и никто не обратит внимания на постукивание ротатора, потому что все привыкли к стуку ее швейной машины. Завтра и послезавтра лучше совсем не приходить: она ждет гостя.
Однако Лебек решил, что никакие неприятности не сокрушат его оптимизма, даже туман, которым оправдывали налеты немецкой авиации на Париж; даже то, что напечатано было сегодня утром в «Попюлер» о репрессиях против коммунистов. Относительно газетных статей о Финляндии и о «давлении, оказываемом Советским Союзом», он думал: не вотрете очки, фальшивками за километр несет! А пока что Прибалтийские страны… и даже англичане вспомнили, что двадцать лет назад они были за линию Керзона[279]… В банке Лебек замурлыкал не арию тореадора, а другую: «Цветок, что ты мне подарила». Эти вокальные упражнения остановил удивленный взгляд Гриво. А потом вдруг Лебека вызвали в директорский кабинет. Директор сразу, без обиняков, заявил:
— Мне уже неоднократно сообщали о листовках. Я никогда не мешал вам придерживаться каких угодно взглядов и действовать согласно вашим убеждениям — вне банка, хотя… Но в банке вы являетесь банковским служащим, а при нынешних обстоятельствах это для вас большая удача — вас не взяли в армию. Война…
— Но, господин директор, какие у вас основания думать, что эти листовки…
— Ну, разумеется, сейчас вы скажете, что вы тут ни при чем! Может быть, вы и в самом деле тут ни при чем. Но разве вы когда-нибудь выражали несогласие с германосоветским пактом?.. Нет, не правда ли? Ну-с, так вот, вам предоставляется возможность доказать, что вы ни при чем в этой истории с листовками. Да, да, я буду великодушен: достаточно вам заявить мне, что вы несогласны со Сталиным — большего я от вас не требую, — и я поверю или сделаю вид, будто верю, что вы тут ни при чем. Коммунисты — надо им отдать справедливость — способны солгать в чем-нибудь другом, но в таких вопросах они считают для себя ложь недопустимой… Ну-с, что же вы не отвечаете?.. Вы несогласны со Сталиным?
— Господин директор, вы сами сейчас сказали, что в банке я являюсь банковским служащим… Я не обязан отвечать на ваш вопрос.
— Прекрасно. Вы на него уже ответили. С этого дня вы не состоите у нас на службе.
— Я обращусь в арбитражный суд.
— Пожалуйста, господин Лебек, можете обращаться в арбитражный суд. Хотите, я вызову сейчас вашего профсоюзного делегата? Господин Сомез немедленно даст вам все разъяснения, касающиеся ваших претензий…
Вот мерзавец! Франсуа, проходя мимо Гриво, бросил ему: — Готово! Выставили! — Гриво поглядел на него, покачал головой. Это было неизбежно, он этого ожидал. Лебек в своей клетке уже подсчитывал кассу, — незачем терять здесь время. Только вот как быть теперь со связью? Как сообщить Шарпантье?.. В окошечко просунули пачку банковых билетов. Лебек поднял голову. Как раз Шарпантье. Вот удача!
Шарпантье, сохраняя невозмутимый вид, принялся тихонько отчитывать Лебека:
— Больше недели в четырнадцатом округе нет «Юманите»…
— Да что ты! Мы выпустили в понедельник, а сегодня только еще пятница…
— Нечего вилять, понимаешь?
— У меня были затруднения с печатанием…
Гриво вдруг закашлялся. Закашлялся, как чахоточный. Что это с ним? Ага, директор. Лебек с сосредоточенным видом быстро пересчитывал кредитки. А Гриво-то каков?.. Значит, он понимает, что Шарпантье… Директор ушел в свой кабинет. Шарпантье наклонился к окошечку, носом к решетке, согнул спину, отставил назад ноги, навалился локтями на барьер, сложил вместе ладони и в этой небрежно-доверительной позе шипел сквозь металлическую сетку:
— Устраивайся, как хочешь, а изволь выпустить…