V
Выйдя из клиники, Жан увидел мотоцикл с коляской. Рядом стоял Никки в кожаном пальто и в кожаном шлеме. — Извините, пожалуйста, — сказал Жан. Долговязая Марсель Давен передернула плечами: — О-кэй. — Жана раздражала ее манера постоянно говорить «О-кэй». Он подошел к Никки. Тот бросил окурок, потряс Жана за локоть. И этот тоже изобрел свой особый прием… Один трясет за локоть, другая лопочет «О-кэй». Что это они все ломаются?
— Я за тобой. Поедем завтракать. Нечего, нечего. Не смей отказываться. Масса новостей. Тебя теперь совсем не видно. Жозетта жалуется, что ты пропал…
Жозетта… Хотелось сказать: «Смотри, Никола, остерегайся этой шлюхи»… Но как же объяснить, откуда он узнал? Он забрался в коляску мотоцикла. Завтракали у Липпа. А дело оказалось вот в чем: Никки уезжает в Биарриц вместе со всем семейством — господин д’Эгрфейль в панике… Это все Висконти папашу настроил, знаешь его? Депутат от Восточных Пиренеев. А сестра твоя тоже уезжает? Нет, понимаешь, Сесиль не может. Ей нужно за Фредом ухаживать, о кормежке его заботиться… А как же твое ученье? Ученье побоку. Родитель, конечно, расстраивается, жалкие слова говорит. А мне-то что. Подумаешь, горе!
— Я уеду первым на мотоцикле. Возьму с собой девчонку… Какую? Ну, разумеется, Жозетту. Устрою ее в Биаррице. А то, понимаешь, зимой в нашем Пергола веселья мало… И кроме того… тебе-то я могу сказать… Слушай, а что это мне Жозетта рассказывала, — вы поругались?
— Она рассказала тебе? Я, понимаешь…
— Да ты не валяй дурака. Она славная девчонка. Вот тебе доказательство. Вчера она сказала насчет мастерской: если, говорит, поедем на юг, квартира останется пустая… ну, так можно пригласить Жанно… он на меня злится, а мне наплевать… Пусть живет тут, если хочет… надо же кому-нибудь стеречь мазню моего поляка, а по утрам ему близко будет ходить в клинику. Молодец девчонка, а? Переселяйся. Согласен? Идиот, неужели откажешься?
Жан всегда любил ресторанный набор закусок — это осталось у него с детства, когда всей семьей раз в год ездили обедать в ресторан. Однако и тут чувствовалась война: ассортимент стал беднее.
— Надо тебе сказать, — продолжал Никола, — вышло очень удачно, что мой родитель в перепуге. Когда я узнал, что мы все уедем, я сейчас же помчался в свою партию, — ну, знаешь, на улицу Пирамид. Поговорил с секретарем шефа, — сам-то шеф мобилизован в цензуру. Секретарь мне сказал, что это их очень устраивает: мне дадут специальное задание — налаживать связь, тем более, что у меня мотоцикл… Из-за мобилизации там, на юге, все немножко дезорганизовано и, значит, молодежь очень нужна! У нас ведь в партии все молодежь, вроде меня, нам доверяют. А я всех знаю в тех краях… Я познакомил секретаря с Жозеттой. Она ему очень понравилась. Надо тебе сказать, я и ее записал в партию.
— Жозетту? В партию? В какую партию?
— Ну, в партию Дорио, конечно, в какую же еще? А ты что думал? К социалистам, что ли? Вот дурак-то! Понимаешь, как все здорово получается! Ведь Биарриц недалеко от границы. И тут двоякая задача: устанавливать связь и ловить красных. А когда у нас в партии узнали, что кузен Симон — ну, знаешь, Симон де Котель? — укрывался у нас, на меня сразу стали глядеть с доверием, — значит, надежное семейство. Неважно, что болван папаша в тридцать шестом году якшался с Блюмом.
Раз в мастерской можно жить одному, стоит ли отказываться? Для этого следовало быть воплощенной добродетелью. Водворение в квартиру оказалось довольно неприятным: шуточки Никки, двусмысленные намеки Жозетты. Жану оставили запас угля в подвале. Но печку ему придется самому топить — Жозетта выставила Сильвиану, она опротивела ей со своим господином Жюлем. Шпик поганый.
— А я думал, он на фронте, — заметил Жан, желая показать, что видит Жозетту насквозь. — Шут его знает, — отрезала Жозетта. — Таких в окопы не посылают! — Никки заметил ей, что она отстала от жизни: теперь не так, как и прошлой войне, — обходятся без окопов.
Чудесно стать самому себе хозяином и побыть одному, совсем одному. Как в прошлое лето, когда он жил у Ивонны. Первым делом Жан принес в комнату Жозетты скелет — то есть ящик с костями, вытащил оттуда череп, две-три длинные кости, кисть руки… А дома отец покачал головой: — Что ж, у твоего товарища родственники уже уехали? — Объяснять слишком сложно. В случае чего можно будет показать папе квартиру, если он уж очень забеспокоится. Только вот пойдут расспросы насчет картин. Ну, уж как-нибудь. С тех пор как у господина Монсэ не было по четвергам абонемента во Французский театр, он терпеть не мог ездить в Париж. А если приезжал, то не имел никакой охоты забираться в такую даль. Подумаешь, удовольствие! — Хочешь взять электрический чайник? — предложила мама. У нее было два чайника, она дала Жану тот, у которого починенная вилка была обернута изоляционной лентой. — Смотри, осторожнее, а то ударит током. Какое там напряжение? Надеюсь, тоже сто десять? Кажется, только в Нейи двести двадцать…[274]
И с первого же вечера одиночества вновь во всем и повсюду воцарилась Сесиль. Жан не мог спать. Не мог решиться лечь в ту постель, где валялся с Жозеттой, в этой квартире, где от всего еще отдавало Жозеттой. В мастерской окна были затемнены широкими черными шторами. Жан зажег только одну маленькую лампочку и сидел в кресле, скорчившись от холода, но печку не топил; а вокруг были полотна польского художника: дождевой зонт, воткнутый в песок пустыни, где росли красноголовые мухоморы; из-за скалы выступала какая-то уродина, изображавшая обнаженную женщину. Досадно, что нет радио. А впрочем, не надо радио — и без него что-то поет и плачет, в ночи. Сесиль… Неужели я по своей глупости потерял ее? Имею ли я еще право думать о ней? А вот думаю. Сесиль… Одних лишает сна или баюкает мечтами имя таинственного города. Другие ищут бога, бегут от людей в опьянении религиозного экстаза. А Сесиль — ведь это не только имя, она живая женщина… от разлуки с нею больно. Но почему же мне не поступить очень просто — пойти к ней, сказать ей все. Трус, трус! Да нет, это не трусость. Даже если б она была вот тут, и я бы обнимал ее, и она бы согласилась… что было бы потом?.. Вот это «потом» и есть пытка. Сесиль… Он так и заснул в кресле одетый.
Когда он открыл глаза, в комнате было светло. Перед ним стояла Сильвиана, бледная, серьезная, грустная. Держала в руке свою фетровую шляпку. Волосы, подстриженные по-модному, обвисли незавитыми прядями и, примятые шляпой, прилипли к ушам. На плечах старенькое манто с облезлым беличьим воротником — обноски Жозетты. Дверь она отперла своим ключом, который позабыла отдать, когда Жозетта ее выгнала.
— Ну как? — сказала она. — Ты один? Холодище тут! Куда ж ты хозяйку девал?
Жан все объяснил в трех словах. Сильвиана, не снимая манто, стала на колени и выгребла золу из печки. — В ведре-то пусто. Погоди, я сбегаю в подвал за углем.
Жан хотел было сказать, что это неудобно, ведь Жозетта ее выгнала. И теперь он тут живет один… Но нельзя же все-таки… Пусть уж растопит печку. Он ничего не сказал. Пока Сильвиана бегала за углем, он встал, потягиваясь всем своим затекшим телом, ополоснул лицо. Ух, какая ледяная вода!
Сильвиана растопила печку, сварила кофе. Очевидно, решила остаться. При первых же словах Жана она расхохоталась. Который уж раз Жозетта ее выгоняет! Милые бранятся — только тешатся. У нее с Жозеттой столько общего в жизни!
Настроение у Жана было неважное, но вызывалось оно не столько соображениями морального порядка, сколько досадой, что нарушили его уединение, помешали его беседам с Сесиль… А Сильвиана, как там она ни хихикай, несомненно, попала в какую-то передрягу. Вид у нее ужасный и такой усталый, усталый.
— Ну, конечно, Жанно, ты тоже можешь меня выгнать… если тебе больше нравится самому топить печку… А ведь я могла бы тебе по вечерам стряпать что-нибудь на ужин. Но раз я тебе мешаю, не будем об этом говорить. Как хочешь. А если ты боишься, как бы не пришлось спать со мной, брось и думать о таких глупостях. Мне совсем не до того, право…