Вечером Мари-Виктуар долго думает над этими словами «надо иметь руки великана…» Теперь она уже не так уверена, что именно руки Висконти сумеют объять ее грезы, как охапку белых гвоздик. С давних пор девичье воображение тревожит образ дяди Армана. Романтический герой… о нем только перешептываются, и ничего о нем она не знает… Он какой-то необыкновенный, вроде Тристана. Но сколько ему теперь может быть лет?
Когда стемнело, ей не под силу стало сидеть в комнатах. Вечер такой весенний, почти совсем теплый… Она спустилась к морю и там услышала голоса. Ничего таинственного: Жоржетта, Орельен, Висконти и его супруга… Они сидели на берегy и смотрели, как с баркаса лучат рыбу. Рыбаки освещали воду факелами, а один из них, высокий, в закатанных до колен штанах, стоял на носу. Величавым движением морского бога он поднимал трезубец и вонзал его в воду, как в живую, трепещущую плоть… Где-то вдали звучала песня…
Мари-Виктуар смотрит, слушает, и никто не знает, что она здесь. Как хорошо, словно видишь, что происходит за мраморной ширмой.
Голос Висконти. Он говорит чуточку в нос и как будто пересказывает какую-то книгу. Интонации у него такие торжественные (вот так говорил в детских мечтах Мари-Виктуар таинственный дядя Арман).
— Наступает в истории момент, когда иссякают все великие идеи, когда никто больше ни во что не верит и о священных идеалах говорят только ради народа, ибо народ не знает, что священные идеалы давно умерли, и потому они еще держат его в узде. Наступает момент восхитительной свободы, неограниченной свободы умов. «Именно тогда, — говорит Валери, — на грани между порядком и беспорядком, наступает блаженный миг…»
— О какой эпохе говорил это Валери? — спросила Жоржетта.
— Об эпохе Монтескье, Ватто, Пигаля… эпохе Рамо и Флориана… восхитительное время… почти подобное нашему времени — времени Валери, Берара, Жана Франка, Кокто, Жан-Блэза… Посмотрите, какой тихий вечер… Посмотрите на эти факелы, на этих рыбаков… они не знают, что все великие идеи умерли… они ловят рыбу, как ловили ее во времена древнего Рима… а песня, — вы знаете, какую песню они поют?
И Висконти промурлыкал мелодию.
— Не знаю, — тихо сказала Жоржетта.
— Модная песенка Тино Росси, дорогая моя!
И Висконти разразился каким-то мерзким скрипучим смехом. Мари-Виктуар хотелось плакать, хотелось убежать… Ах, если б Сесиль была сейчас с нею! Но разве смех Висконти так страшен? Он испугал Мари-Виктуар, но другие находят его очаровательным. Жоржетта тихо повторяет: «Все великие идеи умерли»… — и чувствует, как эта фраза отзывается блаженным успокоением во всем ее рубенсовском теле, едва позолоченном зрелостью…
Вечер изумительно теплый. Люди красивы. Дом полон цветов. Все великие идеи умерли… идеи, за которые безумцы шли на смерть… все великие идеи умерли… настало время блаженства… жить… только жить, спокойно, безмятежно.
Какая ночь, какая тихая ночь…
А когда кончилась эта ночь, в Праге, в средневековых Градчинах, городе церквей и министерств, во дворце президента Бенеша, построенном в стиле барокко, старик-сторож, как всегда в этот час, проковылял вверх по парадной лестнице в белые с золотом залы, отворил ставни, откинув их тяжелые створки к вековым стенам, открыл резную дверь — и увидел дьявола.
У высокого окна, глядя на город, выплывающий из тумана, на излучины реки и на мост Святого Карла с каменными статуями, стоял человечек в зеленых бриджах и в коричневой рубашке, с ремнем через плечо, с жестким клоком волос, падающим на лоб, с перешибленным носом. Он стоял и покусывал подстриженные щеточкой усы. Рейхсканцлер Гитлер, чье прибытие не разбудило дворцовых служителей, своим присутствием подтвердил смерть Чехословакии, «этого искусственного порождения Версальского договора», — как писал на днях депутат от департамента Восточных Пиренеев Ромэн Висконти.
III
Как это ни странно, но к началу 1939 года такой многоопытный муж, как господин Дени д’Эгрфейль, отец Сесиль и Никола, был настолько угнетен поведением сына, что решил излить душу чудаковатому депутату Мало. Господин д’Эгрфейль не переоценивал этого представителя радикалов, но считал, что Мало может дать дельный совет. Понятно, не в выборе портного, а в политике… Ведь не кто иной, как этот самый Доминик Мало, в 1938 году сумел убедить господина д’Эгрфейль, что враждебное отношение деловых кругов к Даладье, в сущности, грубая политическая ошибка. Неужели кого-нибудь могут сбить с толку события Шестого февраля[39]? Во Франции четырех-пяти лет вполне достаточно, чтобы человек в корне изменил свои позиции. Конечно, Моррас[40] имени его слышать не может, но, погодите, он еще одумается, особенно сейчас, когда он в Академии! И потом, разве впервые нам менять свое мнение о человеке? Возьмите Бержери[41]: вчера его называли немецким шпионом, а сегодня даже «Гренгуар»[42] признает его хорошим французом. Впрочем, господин д’Эгрфейль прекрасно знал, что нельзя покончить с Народным фронтом, опираясь на «Аксьон франсез»; по этой-то причине в l934 году он давал деньги «Французской социальной партии», а не Моррасу. Но… почему же закрывать глаза на то, что де ла Рок[43] непопулярен; ведь сумели же трезво оценить слабость Морраса, против которого выступила католическая церковь.
Доминик Мало представлял собой как раз тот тип парламентария, который называют «саксонец». Правый радикал, изменяющий своей программе, но верный партии. Довольно близок с Фланденом[44], а ведь все знают, что Даладье начинал свою политическую карьеру в качестве прихлебателя бывшего премьера Фландена. По существу, разногласия среди радикалов по вопросам внутренней политики казались преимущественно тактики и серьезного значения не имели. Так, по крайней мере, утверждал Доминик Мало. Раскол проходил по линии внешней политики, поскольку Мало и его единомышленники, открытые ненавистники России, не могли идти за Эррио[45]. Опять-таки нельзя забывать, что в 1933 году Эдуард Даладье был сторонником сближения Франции с Германией. Это может повториться. Спросите своего кузена де Котель, что думают о нашем премьере в Берлине, — то-то же!
Доминика можно назвать оптимистом. К тому же он сентиментален. А вообще-то у него скверный цвет лица. Не мешало бы ему похудеть. Он слишком много ест; что ж, и в конце концов, никакие другие наслаждения ему уже не доступны.
Радостное возбуждение, пришедшее после Мюнхена на смену великому испугу, показало д’Эгрфейлю, что Мало прав. Неудача всеобщей забастовки в конце ноября убедила его, что председатель совета министров окончательно избавился от опеки коммунистов, и банкир стал горячо поддерживать правительство в финансовых кругах. А затем приезд Риббентропа в Париж… Действительно, этот Мало прекрасно осведомлен. Он тесно связан с Жоржем Бонне[46], к которому д’Эгрфейль всегда питал глубокое уважение. Да, с такими радикалами вполне можно отстоять Республику и обойтись без революции.
Все это к началу 1939 года и внушило банкиру доверие к Доминику Мало. И когда мысли о сыне стали нарушать его мирный сон, д’Эгрфейль счел вполне естественным посоветоваться с депутатом.
Хотя Никола еще не было восемнадцати лет, он записался во «Французскую народную партию» и со всем безрассудством зеленой молодости ввязывался в уличные стычки, а это могло плохо кончиться. После демонстрации 30 ноября он целую неделю ходил с перевязанной головой. В своей комнате в Буленвилье он повесил портрет Дорио[47], и это крайне не понравилось господину д’Эгрфейль. Он вынужден был строго отчитать сына, который позволил себе совершенно неуместные выражения в присутствии матери. Отец коротко рассказал обо всем этом Доминику Мало, и тот посоветовал ему уговорить Никола вступить в «Союз молодежи Франции и колоний», недавно основанный по инициативе сына Даладье. — Знаете, в нашей молодежной организации тоже чувствуется тяга к вождизму… к дисциплине, она не чужда, отнюдь не чужда новым идеям. Никола не почувствует особой разницы. — Но не так-то просто распоряжаться молодыми людьми! Никола и слышать ничего не хотел. Господин д’Эгрфейль был весьма раздосадован: ему, субсидировавшему «Боевые кресты» де ла Рока, казалось неудобным, что его сын спутался с человеком, обвинившим полковника в том, что он получает деньги от охранки. По примеру всех отцов господин д’Эгрфейль воображал, будто сын не слушается его только потому, что попал в дурную компанию; он решил свести Никола с юношами, которые бы оказывали на него благотворное влияние. Доминик Мало, правда, успокаивал его: — Это пройдет… ведь часто случается, что юноши из хороших семей… в дни молодости… Потом все утрясется! — Но посмотрите, что случилось с младшим сыном сенатора Барбентана, братом Эдмона? Ничего не утряслось.