Но самое худшее — это все-таки ночь, настоящая ночь, когда лампочка потушена и, утопая в слишком мягкой постели, смотришь, как медленно подергиваются пеплом огненно-красные угли. Тогда не остается ничего, за что можно было бы уцепиться, ничто не отвлекает от страшных мыслей, от мыслей об Ивонне… Ивонна… Ивонна, бледная, черноволосая… котенок мой, бархатная моя…
Ветер и дождь осаждают замок Мальмор.
IV
Итак, Ватрена откомандировали в нестроевую роту; он поселился на вилле госпожи Дюплесси — в конце длинной площади, позади памятника павшим, в двух шагах от штаба. О Мальморе он не жалел. Право, не жалел! Вилла — настоящий пряничный домик, сбоку крылечко с раздвижным полотняным навесом в виде зонтика; стояла она посреди сада, заросшего у забора бересклетом; здесь было куда уютнее, чем в замке. Комнатки маленькие, кинул в печку два полешка — и уже тепло. Столовался он у майора (полковник не хотел брать новых нахлебников и сам сказал вновь прибывшему, что ему придется столоваться у Наплуза); в столовой майора народу немного, и не приходилось, как в Мальморе, просиживать целые вечера в скучнейшей компании. Командовать нестроевой ротой — это, конечно, не пустыня Гоби… К тому же здесь значительно легче с горючим, — на сей предмет имеется под рукой Готие… Обе хозяйки очень мило заботились об адвокате. Мать, полуслепая старушка, радовалась, что к ним на постой поместили офицера: все-таки развлечение. Дочка не красавица, но славненькая. Словом, жилось у них тихо и приятно.
Ватрен вдовел одиннадцатый год. До сих пор он не мог забыть Луизу, но понемногу привык к холостяцкому положению. Люди его стесняли, даже мужчины. Каждой вещи он отводил свое постоянное место; и самое главное было, чтобы каждая вещь лежала именно там, где ей полагалось лежать… Сам Ватрен — высокий, не толстый, а скорее плотный, гладко выбритый мужчина, с короткой шеей, с крупными чертами лица, с большим носом, с намечающимся вторым подбородком, с проседью в коротко остриженных рыжеватых волосах; он легко, по любому поводу, впадал в мечтательное раздумье и не любил, чтобы нарушали ход его мыслей. Здесь, у Дюплесси, все было по нем: кровать с медными шариками, стеганое блеклорозовое атласное одеяло, двойные занавески на окнах — одни тюлевые, зачем-то перехваченные под багетом да еще в середине, и другие, свободно падающие по обе стороны окна. Обои кремовые с мелкими цветочками. Мебель в английском стиле, три лампы — верхняя, под потолком, с выпуклой звездой, похожа на большой прозрачный леденец. На всех столиках салфеточки, накидочки… словом, спальня мадемуазель Ядвиги. Она охотно уступила офицеру свою комнату, а сама перебралась в мансарду.
Ватрен видел Ядвигу только по утрам. Она сама приносила ему на подносе завтрак. Сначала ему казалось, что это неспроста. Но круглое зеркало, висевшее над камином, безжалостно отражало лицо пятидесятипятилетнего мужчины. Что это он, в самом деле, вообразил? Ядвига совершенно просто и естественно заботилась о пожилом лейтенанте. Очень мило с ее стороны, и только.
По вторникам и пятницам он ездил в Париж. С разрешения майора, конечно. Нельзя же было запускать дела. Адвокат Летийель, моложе Ватрена лет на двадцать, но освобожденный от военной службы, не мог уследить за всем — достаточно послушать, как он говорит; все дела потруднее он оставлял для Ватрена, назначал прием клиентов только на те дни, когда приезжал патрон. Разве мог Летийель разобраться, скажем, во фрахтовых делах — основная специальность Ватрена. К тому же со времени войны все страшно усложнилось. Возьмем хотя бы эту историю с танкером, задержанным в Лиссабоне…
— Тут к вам несколько раз приходил вот этот… такой… еще заикается… Мне он ничего не пожелал сказать… Хочет говорить только с вами.
Все это Летийель произнес голоском старой девы и неодобрительно поджал губы. Был он небольшого роста, с рыжими кустистыми бровями; глаза рыбьи, невыразительные. Он охотно отпустил бы усы, но боялся, что они получатся вроде бровей. Только по свежему цвету лица видно было, что он еще молод.
— Мадемуазель Корвизар опять опаздывает, — сказал Ватрен, не скрывая раздражения. — Однако она отлично знает, что если я выезжаю поездом семь тридцать, то в Париж попадаю к девяти, ну, в пять минут десятого. Два раза в неделю быть здесь ровно в девять — это, ей богу же, не пустыня Гоби. А когда придет, так изволит еще свои кудри причесывать, а ты сиди и жди! — И Ватрен сделал вид, будто держит в зубах шпильки, заматывает на затылке косу; он даже взмахнул воображаемой пуховкой, оглядывая себя в воображаемом зеркальце. — А вас, господин Летийель, устраивает эта Корвизар? Конечно, я не о наружности ее говорю! — Летийель шумно расхохотался, что совсем не вязалось с его тощей фигуркой и дребезжащим голосом. — Да не смейтесь так… все цветы на окошке дрожат… Я к тому говорю, что если вы ею недовольны…
— Ну, недоволен — это уж слишком!
— …если вы недовольны, придется вам быть довольным. Я, знаете ли, своих привычек не меняю — это для меня нож острый, а Корвизар работает у меня секретарем уже тринадцать лет, и она меня раздражает, и я не расстанусь с ней ни за какие коврижки… Что вы говорите? Кто пришел? Кто ждет в приемной?
— Да тот господин… Я уже давно пытаюсь вам сказать… тот господин…
Какой еще господин? Ах, тот, что не хотел говорить с Летийелем? Он в четвертый раз приходит. Явился в восемь тридцать. Не то что Корвизар. Хорошо, сейчас его приму. Как его фамилия? По-моему Шендоле. Шендоле? Понятия не имею.
Под люстрой с хрустальными подвесками, между лакированным круглым столиком, разрисованными клавикордами и полированной горкой с бронзовыми инкрустациями на маленьком золоченом стульчике пристроился незнакомый господин. Возраста неопределенного, возможно, даже не старый, но, видно, постарел вдруг, за последние дни. Бледное лицо его прочертили не морщины, а резкие складки; на незнакомце было пальто стального цвета с потертым бархатным воротником, на коленях лежала мягкая коричневая шляпа; ботинки забрызганы грязью. Постойте-ка… Где-то я его видел… Посетитель поднялся, коричневая шляпа упала на пол.
— Не беспокойтесь, господин Ватрен.
Ватрен и посетитель разом нагнулись за шляпой и, как всегда в таких случаях, у обоих был глупый вид. Оба выпрямились и очутились лицом к лицу. Где же я все-таки видел эту физиономию? Эти трясущиеся щеки? Вблизи заметно, что на лбу у него проступили капельки пота, должно быть, от волнения… Как нехорошо получается, — спросить фамилию неудобно, он уверен, что я его знаю… У него академическая розетка[272].
— Я приходил к вам, господин Ватрен, уже несколько раз…
— Да, да, знаю. Летийель мне говорил… Вы не хотели сказать ему — по какому поводу.
— Господин Ватрен… я по поводу мальчика…
И вдруг Ватрен узнал его. Помилуйте, какой же это Шендоле? Вот уж дурень наш Летийель! Вовсе не Шендоле! Бордав — вот как его фамилия… Ничего даже похожего нет.
— Что же случилось, господин Бордав?
Бордав тяжело перевел дыхание, как человек, избежавший какой-то страшной опасности, — адвокат не забыл его фамилии. Он вытащил носовой платок, вытер лоб, хотя в приемной было холодно, — мраморные фигурки, стоявшие в горке, между розовым венецианским кубком и уткой дельфтского фаянса, казалось, совсем закоченели.
— По поводу мальчика… — повторил Бордав.
Да ведь он уже это сказал. Из-за мальчика-то Ватрен и припомнил его. Странно, но именно из-за мальчика. Самого Бордава он бы ни за что не узнал. А вот когда посетитель сказал «мальчик», Ватрену вдруг представился пляж в Этапле, мальчишка, — тогда ему было, должно быть, лет пятнадцать… он бегал, прыгал, кувыркался… весь бронзовый от загара.
— Так что же, господин Бордав, случилось с мальчиком?.. Его зовут Марсель, если не ошибаюсь?
— Нет, Шарло… Шарль… Его взяли.
— Кто взял? Почему? Да сколько ему лет? Не могли же его взять в солдаты.
Господин Бордав взглядом затравленного зверя посмотрел на занавески из потускневшей золотисто-желтой узорчатой парчи.