Ppp… ppp… ррр… И в лад флюгеру за стенкой кряхтела старушка… Люсьен слышал, как дочь шопотом успокаивала ее. Ррр… ррр… крак! Должно быть, флюгер на что-то натолкнулся. Все еще нет дождя?
Это было неизбежно. И это совершилось. Начинается борьба. И Морис возглавил ее. Я помню, как в перерыв между двумя заседаниями палаты, в зале Кольбер, собрался Центральный комитет и парламентская фракция, это было по время министерского кризиса, когда Блюм прикинулся, будто хочет включить нас в правительство, и казалось, что так оно и будет, а затем Морис выступил против… до сих пор помню. Некоторые товарищи были разочарованы. Они были непрочь пойти на такое дело, ведь могли же испанские товарищи… А потом, когда выходили из зала Кольбер, — как сейчас слышу голос, каким Морис сказал Життону: «А ты, небось, уже мнил себя военным министром, да?» Сегодня смешно даже вспомнить об этом. До сих пор еще у меня в ушах иронический тон Мориса… у него голос становится выше, когда он подсмеивается над собеседником…
— Ох, ноги мои, ноги… — жалобные стоны в потемках. И ррр… ррр… ррр… как будто флюгер не может решиться, в какую сторону повернуть.
Это было неизбежно. Что определило события? Теперь они станут оправдывать разгон партии историей с Морисом. Как будто партию не разогнали до этого. Но такие мелочи их не смущают. Они в этом еще новички. Как будто этот шаг не был задуман уже давно… Сразу нанести удар они не решились. Сперва надо было провести мобилизацию рабочих, наладить военный аппарат. Они знали, что боши… ну, Гитлер, им не помешает: Бонне, должно быть, получил гарантии на этот счет. А потом они увидели, что заминок нет, что все идет как по маслу, никто не протестует. При чем тут Морис, когда Блюм в своих ежедневных статьях исподволь подготовлял этот удар… Они запретили партию. И Морис был в их руках. Для второго удара!
Дождь, наконец-то! Ну, и хорошо, пусть даже при таком ветрище! Ждали, ждали дождя, а его все не было.
Это так же, как дождь! Дождь надо выдержать. Придется помокнуть; ничего, потом обсохнем. Не в первый и не в последний раз. Они уже давно это подготовляли. Речь Даладье в Марселе примерно год тому назад. Не понять ее мог разве только глухой. Им нужно было объявить войну, чтобы у них были развязаны руки для преследования коммунистов, это же совершенно ясно. На Марсельском конгрессе в зале присутствовали сабиановские молодчики, они расправлялись с радикалами, выступавшими против Даладье. Нужно было Священное единение… Никак они не забудут четырнадцатый год. Да, но у нас сейчас не четырнадцатый, а тридцать девятый… Им даже не удалось сколотить Священное единение против нас. Времена не те. Теперь есть Советский Союз. Даладье и компания не справляются; да, они не справляются.
Дождь хлестал по оконным сеткам. Люсьен встал и, ступая босыми ногами по цементному полу, пошел затворять окно. Он постоял в темноте, прислушиваясь. Старуха как будто заснула. На дворе ни зги не видать. Улегшись снова, он стал думать о русских. О странном положении в Польше, о войне нового типа, когда союзники — фактические противники — стремительно двигаются навстречу друг другу, чтобы занять лучший плацдарм для предстоящих боев. Ну теперь все ясно! Конечно же, вот в чем причина! Они нанесли удар партии, потому что бесятся, потому что Польша рухнула… Вспомнить только, что они нам пели в комиссии по иностранным делам! Поляки говорили: займитесь Муссолини, с Гитлером мы сами справимся! Сейчас, когда Польши нет, они не видят ни малейшего смысла в войне с Гитлером. Польша была для них буфером на востоке… Теперь эту роль играет гитлеровская Германия… Если они нанесли удар партии сейчас, именно сейчас, так это потому, что они готовятся к войне против СССР… они не нападут на Гитлера… они готовят свой удар… Они проводят гитлеровскую политику здесь, дома, уж, наверное, это неспроста… они хотели нанести удар партии в лице Мориса… Господи, да это слепому ясно. Понимание масс… вот чего они боятся. Разве они не знают, что именно мы учим массы понимать? И они в бешенстве от того, что лучший из нас, тот, который для масс превыше всех…
Ветер стихал. Дробный, шальной дождь кружил по огороду. Земля, как зверь, утоляла жажду, и чудилось, будто слышишь как она лакает. Это взамен всей той воды, что я выкачал, думал Люсьен, взамен всей той воды… И вода сливалась воедино с жизнью, с его жизнью, со всем трудом его жизни, положенным на то, чтоб понять, чтобы быть готовым понять… Все воды жизни… Ветер стихал… Люсьен… Люсьен Сесброн… ночь в Алжире… поездка на юг… Люсьен Сесброн… Кто-то стрелял в него… араб стрелял, почему араб? Ведь он готов был на все, только бы добиться и для них справедливости… все потому, что им не сумели разъяснить… И они пошли за фашистами… все потому… стрелял через окно… в дом, где он ночевал у товарища… почему, почему? Утром нашли пулю в стене, как раз у него над головой. Он не проснулся. Он спал так крепко, так спокойно. Но рисковать Морисом нельзя… нельзя, чтобы пуля… это было бы слишком глупо… самокритика необходима… Жорес…
Самокритика превратилась в какое-то неяркое солнце. Кто-то издалека говорил: самокритика… что-то чуть-чуть скрипело. Флюгер на крыше… Что это, опять поднялся ветер? Самокритика…
Он спал. Пустыня, куда ни глянешь — пески. Многое еще придется выдержать. Чувство опасности тонуло в песках.
Он спал… Ррр… ррр… поскрипывал флюгер… тихо и мирно.
* * *
— Надеюсь, начальник, вы довольны! Все прибрано, блестит, так и пахнет чистотой… — Бесьер усвоил себе такой стиль, он называл Сесброна «начальник». Так ему нравилось… Это означало: доктором я тебя называть не стану, тоже мне доктор, ты и не военврач, раз ты всего-навсего сержант… Ладно, пусть будет «начальник»!
Как бы то ни было уборка произведена вторично. До чистоты, конечно, еще далеко. Пол побрызган водой, но в щелях осталось достаточно пыли. Трое больных стояли руки по швам около своих коек. — Стул был? — Да, господин доктор. — Ну, и какой стул? — Так себе… — в общем ни тот, ни другой не довольны. Ну, тогда попробуем им дать… На дворе было ветрено, но дождь перестал. Солдаты в рабочих блузах прогуливали лошадей. Солдат-артиллерист пел:
Вечером теплым послушай
Грустную песню мою.
Бесьер пожал плечами. — Не по сезону песня, — процедил он сквозь зубы и с какой-то злобой принялся насвистывать. Это Бах, подумал Сесброн. Бесьер потер ладонью кончик носа. Он, должно быть, презирал тех, кто пел романсы Тино Росси, и свист его означал: правильно, я мою вам пол, сыплю креозот в отхожее место, но если вы полагаете, что ради ваших прекрасных глаз я позабуду, кто я таков… потому что «в гражданке» он, Бесьер, был пианистом. Пиа-ни-стом. Ну, а что касается «начальника», раз уж ты «начальник», так вот, он, Бесьер, да, он со-ци-а-лист, если тебе угодно знать. А для вашего брата — виселица… да, виселица.
— Сегодня записано семь кавалеристов и три артиллериста… начальник.
— Всего десять, — заметил Сесброн. Бесьер неодобрительно покачал головой. — Простите, начальник, всего восемь… двоих я отправил, они приходили на перевязку… Я записал, вас не стоило беспокоить, да им тоже незачем было зря терять время.
— Вы правы. Хотя, между нами говоря, Бесьер, насчет потери времени…
— Между нами говоря, начальник, это, конечно, так. Но при них не надо подавать виду, что знаешь… — Скушал, — верно, думает Бесьер. И еще Бесьер думает — потому что Бесьер только и знает, что думает: скажите, какая невидаль — депутат! Во-первых, недолго тебе быть депутатом, сегодня в газете сообщается, что тридцать шесть таких, как ты, арестовано… много я вас перевидал, тоже не бог знает что…
— Итак, Бесьер, давайте сюда этих десятерых, которых всего восемь. Если вам все равно, я попросил бы досвистать вашу чакону[239] после осмотра… Не возражаете?