Прис сказала:
— Льюис, я все время ношу в своей сумочке диафрагму.[13]
— Такую, которую ты можешь поставить себе вовнутрь или такую, которая должна находиться в грудной клетке и ты с ее помощью делаешь вдохи и выдохи?
— Не валяй дурака. Это очень серьезный для меня вопрос, Льюис. Секс, я хочу сказать.
— Ну что же, тогда изобрази-ка мне что-нибудь из области смешного секса.
— Что ты имеешь в виду?
— Ничего. Всего лишь ничего. — И я стал закрывать дверцу машины за собой.
— Я собираюсь сказать нечто банальное. — Прис опустила стекло с моей стороны.
— Нет, не собираешься, потому что я не собираюсь слушать. Ненавижу банальные высказывания смертельно серьезных людей. Оставайся-ка ты лучше туманной душой, подсмеивающейся над страдающими скотами. В конце концов… — Я поколебался. Да что за чертовщина такая! — В конце концов, я могу честно и здраво ненавидеть и бояться тебя.
— Что бы ты ощутил, услышав банальность? Я ответил:
— Договорился бы на завтра с госпиталем, чтоб меня кастрировали или как там они еще это называют.
— Ты подразумеваешь, — медленно произнесла Прис, — что я желанна и сексуальна, когда я в ужасном состоянии, когда я становлюсь бессердечной и начинаю шизовать. Однако, если я становлюсь СЕНТИМЕНТАЛЬНОЙ, ТОГДА я даже не могу рассчитывать на то, чтобы понравиться.
— Не говори «даже». Этого чертовски много.
— Возьми меня в свою комнату в мотеле, — предложила Прис, — и оттрахай.
— Это дело, как ты его по-своему назвала, — нечто, во что я не могу вляпаться. Так вот — оно оставляет желать лучшего.
— Да ты просто трус. — Нет, — возразил я. — Да.
— Нет. И я не собираюсь доказывать свою правоту таким путем. Я действительно не трус. В свое время я переспал с женщинами всех сортов. Честно. Нет такой вещи в сексе, которая могла бы меня напугать: я для этого слишком стар. Ты говоришь о ерунде, которая может испугать разве что желторотого мальчишку, впервые в своей жизни узревшего упаковку контрацептивов.
— Но ты все-таки так и не оттрахаешь меня.
— Нет, — согласился я, — потому что ты не просто равнодушна. Ты жестока. И не ко мне, а к себе самой, к своему физическому телу, которое ты презираешь и утверждаешь, что оно — не ты. Ты помнишь тот спор между Линкольном — я имею в виду, между симулакром Линкольна и Берроузом с Бланком? Животное стоит очень близко к человеку. Оба состоят из плоти и крови — это именно то, чем ты пытаешься не быть.
— Не ПЫТАЮСЬ — я не состою из плоти и крови. Это не я. Это — всего лишь видимость, оболочка.
— Значит, следуя твоей логике, ты — машина.
— Но у машин есть проводка. А у меня — нет.
— Итак, что же?.. — спросил я… — Ты думаешь, что являешься — чем?
Прис ответила:
— Я-то знаю, что я такое. Шизоидная личность. Обыденное явление в нашем веке, как истеричная личность — в девятнадцатом. Это — форма глубокого, проникающего, коварного психического помешательства… Хотелось бы мне измениться, но что поделаешь… Ты счастливый человек, Льюис Роузен, ибо ты старомоден. Я буду иметь с тобой дела. Боюсь, что язык, которым я говорила о сексе, груб. Я отпугнула тебя своими словами. Мне очень жаль, прости меня.
— Он не груб. Хуже — он бесчеловечен. Ты… я знаю, что ты сделаешь. Если ты была с кем-то близка — если бы с тобой это произошло, — я почувствовал смущение и усталость, — ты бы все время, будь оно проклято, наблюдала: умственно, духовно, любыми путями. Ты постоянно была бы начеку.
— Разве это плохо? Я думала, что все так делают.
— Спокойно ночи. — Я вышел из машины.
— Спокойной ночи, трусишка.
— Весь в тебя, — ответил я.
— О, Льюис, — сказала она, вздрогнув от боли.
— Прости меня, — попросил я. Она вздохнула.
— Какой ужас!
— Прости меня, Христа ради, — сказал я, — ты должна меня простить. Я больной, не обращай внимания. Я с ума сошел, чтобы так с тобой разговаривать. Будто кто-то тянул меня за язык.
Все еще вздыхая, она молча кивнула, потом запустила двигатель и включила фары.
— Не уезжай, — сказал я. — Послушай, ты можешь списать все за счет безумной, иррациональной попытки с моей стороны заполучить тебя. Разве ты не видишь? Весь твой разговор, то, что ты стала поклонницей Сэма Берроуза, большей, чем когда-либо, все это выводит меня из себя. Ты мне очень нравишься, правда. Увидеть, как ты на минуточку открылась, заняв дружелюбную, человечную позицию, а потом резко отступила…
— Спасибо, — произнесла она почти шепотом, — за то, что ты пытаешься улучшить мое самочувствие, — и пришибла меня еле заметной улыбкой.
— Не огорчайся из-за этого, — сказал я, зацепившись за дверцу машины, чтобы Прис не уехала.
— Хорошо, не буду. На самом деле это лишь слегка меня задело.
— Зайди ко мне, — предложил я, — посиди немного, ладно?
— Нет. Не обращай внимания. Всего лишь наша всеобщая наклонность, черта характера. Я знаю, тебя это огорчило. Я говорила такие грубые слова только потому, что не знаю других, лучших. Никто не сказал мне, как говорить о непроизносимых вещах.
— Это требует определенного опыта. Но послушай, Прис, пообещай мне кое-что. Пообещай, что ты не станешь сама перед собой отрицать, что я причинил тебе боль. Это хорошо — обладать способностью чувствовать то, что только что почувствовала ты. Хорошо?
— Хорошо, чтобы ощутить боль.
— Нет, я не это имел в виду. Я хотел сказать, что это обнадеживает. Я не просто пытаюсь исправить то, что сделал. Смотри, Прис. Ты так сильно страдала только из-за того, что я…
— Черта с два.
— Да-да, ты страдала, — сказал я. — Не ври.
— Хорошо, Льюис, страдала. Не стану врать. — Она опустила голову.
Открывая дверцу машины, я сказал:
— Пошли, Прис.
Она заглушила двигатель, потушила фары и выскользнула наружу. Я приобнял ее одной рукой.
— Первый шаг к восхитительной близости? — спросила она.
— Я знакомлю тебя с непроизносимым.
— Мне лишь хотелось бы уметь говорить об этом, я не хочу вынуждать себя делать подобное. Ну, конечно же, ты шутишь. Мы собираемся посидеть рядышком, после чего я отправлюсь домой. Так лучше для нас обоих. В действительности — это всего лишь открытие курса.
Мы вошли в маленький темный номер мотеля, и я включил свет, а потом — отопление и телевизор.
— Это для того, чтобы никто не услышал, как мы пыхтим? Она выключила телевизор.
— Я пыхчу очень тихо, в этом нет необходимости. — Сняв с себя плащ, она стояла, обнимаясь с ним, пока я не отнял его и не повесил в стенной шкаф. — А сейчас скажи, куда и как мне сесть. На этот стул? — Она расположилась на стуле с прямой спинкой, сложила руки на коленях и торжественно воззрилась на меня. — Ну как? Что еще мне надо снять? Туфли? Всю одежду? А может, ты любишь сам это делать? Если да, то моя юбка не на молнии, а на пуговицах. И осторожно, не дергай слишком сильно, а то верхняя пуговица оторвется и мне потом придется пришивать ее обратно. — Она изогнулась, чтобы показать мне: — Пуговицы вон там, на боку.
— Все это поучительно, — заметил я, — однако не вдохновляюще.
— Знаешь, чего бы мне хотелось? — Ее личико оживилось. — Я хочу, чтобы ты съездил куда-нибудь и вернулся с кошерной соленой говядиной, еврейским хлебом и элем. А еще не забудь купить халвы на десерт. Такое замечательное, нарезанное тонкими ломтиками соленое мясо — оно всего по два пятьдесят за фунт.
— Я бы с радостью, но сейчас нигде, на сотни миль вокруг, этого не достать.
— А разве ты не сможешь купить это в Буаз?
— Нет, — я повесил собственный плащ. — Как бы там ни было, слишком поздно для кошерного соленого мяса. Я хочу сказать — не потому, что сейчас ночь. Слишком поздно в нашей жизни. — Усевшись напротив нее, я придвинул свой стул поближе и взял ее ладони в свои. Они оказались сухими, маленькими и совершенно жесткими. Из-за всякой там возни с кафелем руки у нее стали мощными, а пальцы — сильными. — А давай с тобой убежим отсюда. Поедем на юг и никогда не вернемся, никогда больше не увидим ни симулакров, ни Сэма Берроуза, ни Онтарио, штат Орегон.