* * *
«Валера, ты»? Это уже голос Светы доносится из кухни. Приходит она с работы раньше меня и, конечно, тут же перехватывает у мамы эстафету. Моя жена, такая на вид тихая, на самом-то деле человек весьма энергичный. И на работе, и дома. К хорошему, конечно, быстро привыкаешь, но я, честное слово, нередко с восхищением и гордостью глядел, как легко и красиво управляется Света с детьми, с ужином, с любым делом. Кажется, она только в дом зашла, а в котле уже зашипело мясо, картошка почищена, Вика, уже в сухих памперсах, сидит на высоком стульчике, Данька и Белла умыты, тоже сидят за столом. Мама, конечно, и вечером старается помогать, но Света не разрешает: «вы и за день набегались достаточно». Маме позволяется разве что посидеть с детьми в гостиной, пока ужин не подан.
Обычно у Светы все готово к восьми, так что я редко поспеваю к общей трапезе. Чаще прихожу около десяти, когда в доме уже тихо – ни детских голосов, не беготни. Все спят. Мама, намотавшись за день, тоже улеглась после ужина. Ждет меня одна Света. На лице, хоть и усталом, улыбка. «Переодевайся, сейчас подогрею ужин».
«Тебе, бачим, очень повезло», – не раз говорила мне мама. Имелись, конечно, в виду многие качества моей жены, но конечно, и ее хозяйственные таланты. Известно, что свекрови зачастую придираются к невесткам, любят покомандовать, показать, кто в доме хозяйка. Возможно, и мама иногда выступала в роли типичной свекрови, хотя Света мне никогда об этом не рассказывала. Я видел другое: как, проходя мимо Светы, мама вдруг подойдет к ней, обнимет, что-то на ухо шепнет. И мне было приятно. Мало того, они, как единомышленницы, порой выступали против меня. Например, когда обсуждалось, как кормить Даньку после первых месяцев – грудным молоком или перейти на смеси в бутылочках. И Света, и мама считали: надо кормить грудью. Я настаивал на смесях: где-то вычитал, что к младенцу с молоком матери могут перейти канцерные клетки. Да и как быть, когда Света на работе? Отцеживать молоко? Мои доводы перевесили. Объединились мама со Светой и позже, когда Данька дорос до школы. Спорили, в какую отдавать? Обе женщины предпочитали еврейскую, я – американскую. И снова настоял на своем, в чем не раскаиваюсь.
Зато раскаиваюсь вот в чем: поздновато отдали мы детей – Беллу и Даньку – в детский сад. Только в начале 91-го. Пожалели деток, а надо бы пожалеть маму. Могли сделать и по-другому. Вот у друга моего, Марика, няня, как в старину, дома жила, даже и ночью была с детьми. Почему же мы не сообразили взять няню в помощь маме? Потому ли, что у нас, у бухарских евреев, это не было принято? Да и с деньгами было туговато.
И все же с 91-го года, когда пошли старшие в садик, стало маме намного легче быть бабушкой. Еще бы – не трое озорников, а одна Вика, сама тихая среди них! Появились и у мамы минуты, даже часы отдыха. Начались самые спокойные годы.
Только не очень-то много таких лет подарила ей судьба.
Глава 50. Снова вместе
Почему-то день прощанья с бабушкой Лизой я особенно остро вспоминаю, когда над Нью-Йорком бушует зимняя гроза.
Ветер нагоняет с Атлантического океана тяжелые, черные тучи, они клубятся, пенятся, небо опускается, словно свинцовое покрывало, на улицах темнеет. Сначала издалека, а потом все ближе, ближе начинает порыкивать, погромыхивать гром. Внезапно и стремительно прорезает тучи ослепительный зигзаг, раздается треск, от которого мир будто раскалывается, и на город низвергается ливень. Мутная, плотная, пенящаяся стена заслоняет все, даже небоскребы. Не видно деревьев, исчезают куда-то потоки машин, прячутся пешеходы. Лишь изломанные огни светофоров мигают в серой пелене, как маяки в разбушевавшемся море… Не знаю, как у других, но во мне эти зимние грозы пробуждают мысли о грозной беспощадности смерти, о ее неизбежности. Возникают и другие невеселые мысли, воспоминания. Среди них и это…
В тот январский день, когда мы хоронили бабушку Лизу, грозы не было. Моросил холодный зимний дождик. Хмурый и на редкость унылый выдался день, печальный, как конец жизни бабушки.
В 1989 году братья отца, Миша и Робик, решили эмигрировать в Америку вместе с родителями. У нас, особенно у меня, это вызывало большие опасения. Как старики перенесут переезд? Ведь деду Ёсхаиму уже исполнилось 95 лет! И все же он был бодрым старцем по сравнению с 84-летней бабушкой. Она давно уже чувствовала себя очень плохо. Маялась со своим «спундилезом». Видела едва-едва. Да тут еще беда: сломала шейку бедра, теперь и ходить не могла. Не по силам ей, такой старой и больной, тяжелая, долгая поездка. Я не мог понять: если дядьки не решаются бросать стариков, почему бы не остаться с ними Робику? Ведь он прежде не торопился уезжать, так подождал бы, пока бабушка хоть бедро подлечит. Но ни Мише, ни Робику не прикажешь, хоть я и высказал им по телефону свои опасения. У них были другие резоны: теперь можно лететь в Штаты прямо из Вены, не нужно сидеть в Италии. Этим надо воспользоваться, ведь все так неустойчиво, вдруг опять запретят выезды. Словом, в ноябре собрались и поехали…
Случилось то, чего я боялся: в Вене бабушке стало совсем худо. Робик и Миша вызвали отца. Ему еще удалось увидеть живую мать. Грустную весть мы услышали по телефону. Сообщив нам о ее смерти – бабушка умерла 14 января 1990-го, – отец сказал: «Хоронить будем в Нью-Йорке».
Да, нелегкими были последние дни бабушки Лизы. Родину она покинула, а до Америки не доехала, даже статус эмигранта получить не успела. Двенадцать дней добивались сыновья разрешения вывезти усопшую мать из Вены в Нью-Йорк. Но теперь и это было позади. Начались последние горестные хлопоты: похороны.
Ранний утренний час провели мы всей семьей в синагоге, где происходил обряд оплакивания усопшей. Слышал я, что обряд этот в нашей религии относится к одной из важнейших древних заповедей. Может, в древности люди были благочестивы и впрямь исполняли обряды от всей души. Но каким же формальным стало оплакивание в наши дни!
Судите сами. Мы, родственники усопшей, сидим в первом ряду. Друзья и знакомые подходят один за другим, обнимают нас, произносят «Хаёти Шумо боша», то есть «примите соболезнования», либо «Худо рахмат куна» – «добрая память усопшим». Некоторые поднимаются на возвышение и произносят скорбную речь. Говорят торжественно, велеречиво, почти одними и теми же словами… Может быть, речи нужны, а точнее говоря, неизбежны, когда прощаются с официальными лицами, с широко известными общественными деятелями. Но на семейных похоронах – зачем, скажите мне? Кому это надо – родственникам, усопшему?
Вот речь держит ребе. С бабушкой Лизой он и знаком-то не был, но воспевает ее достоинства с таким жаром, будто знал усопшую, как родную, чуть ли не с пеленок. Не притворство ли это?
Я знаю случаи, когда оплакивание в синагоге превращалось в настоящую пытку для близких усопшего. Недавно мой знакомый, зубной врач Хайко, потерял любимую дочь, совсем еще не старую женщину. Он был сломлен горем… Церемония в синагоге длилась почти два часа. Собралось человек семьсот, выступавших было около пятнадцати, среди них – пять или шесть ребе. Эти почтенные люди произносили проповеди, поучали присутствующих, как надо соблюдать Закон… Никому даже в голову не пришло подумать о несчастном отце. Бледный до синевы, он трясся мелкой дрожью, почти потерял сознание. А ведь впереди была поездка на кладбище, последнее трагическое прощание.
Пусть осуждают меня рьяные сторонники старых обычаев, я не перестану утверждать: нельзя превращать традиции в плохой спектакль! Хочется, чтобы в них преобладало чувство меры и понимание духовного содержания обряда, а не тщеславие. Уверен, что именно это чувство – желание быть не хуже других – господствует у нас почти во всех церемониях и обрядах. Боимся, что люди осудят!
Я и о себе говорю. Нередко я и сам подчинялся рутине. Очевидно, страх, «что обо мне скажут», таился где-то в подсознании.