Бегис вышел из юрты первым. Вышел молча. Мыржык огрызнулся:
— Хорошо. Мы уйдем.
3
У степняков поверье: гаснет огонь в очаге — уходит жизнь. Так вот оно и есть. Покидала жизнь слепого Жаксылыка. Словно забытый сноп камыша, лежал он у потухшего очага, ожидая конца своего.
— Не звал, не торопил смерть, но и не боялся ее, и, если б пришла, сказал бы: «Возьми меня, старого и немощного, но не тронь молодого и сильного Доспана. Не отнимай счастья моего!»
Не входила в землянку смерть, однако была близка. И в темноте, а незрячий всегда в темноте, Жаксылыку слышались ее шаги, похожие то на шелест сухой травы, то на шорох птицы, — сова, должно быть, садилась на крышу землянки, как на могильный холм.
Порой долетали до Жаксылыка и звуки жизни: людские голоса, топот копыт. Но далекие. И с каждым днем все удалялись и удалялись. Близко он слышал только однажды ржание Айдосова иноходца. Звонкое, веселое ржание, но короткое — промчался конь, и все смолкло.
День Жаксылыка был бесконечным, как сама степь, а вмещались в нее всего лишь два события: расставание с сыном поутру и встреча вечером. Утреннее не пропускал Жаксылык: как выйдет за порог Доспан без напутственного слова отца, ему и пути не будет! А вот вечерние пропускал. И часто. Истомится, ожидаючи, забудется, исчезнет вроде из этого мира, и лишь беспокойный голос сына: «Отец!» — вернет Жаксылыка к жизни. Поднимет он тогда голову, улыбнется и скажет, радуясь: «Ягненочек мой!»
В тот день не задремал, не впал в забытье Жаксылык. То ли дума о смерти не дала сомкнуть глаза, то ли звонкий голос Айдосова коня встревожил душу и теперь она томилась незнакомым ожиданием, но бодрствовал старый Жаксылык. Чуткое ухо его уловило неумолчные звуки степи. И среди них, бесчисленных, громких и тихих, искал он один лишь — шаги сына! И услышал. Перед куптаном — вечерней молитвой. Едва отворилась дверь и на пороге оказался Доспан, как Жаксылык произнес весело:
— Пришел, ягненочек мой!
Удивился Доспан и обрадовался: не слыхал давно уже бодрого голоса отца. И откликнулся, счастливый:
— Откуда узнал, что это я?
Только ты да ветер отворяют и затворяют нашу дверь…
Верно, кому взбредет в голову переступить порог одинокой мазанки, что стоит на самом краю аула! Одному ветру. Он-то неразборчив, беден или богат хозяин.
Что ж, однако, печалиться… Не все равнодушны к Жаксылыку и его сыну. Не все. Доспан это знает теперь. Кумар и Айдос-бий разговаривали с ним нынче.
С тем и шел домой Доспан, радостью своей спешил поделиться. Да что слова голодному! Отец и маковки не держал с утра во рту. А в руках у Доспана тыквенная чаша с кислым молоком и лепешка из джугары. Черствая, правда. Свежую пожалела хозяйка, слепому да умирающему все, мол, едино, тверда ли, мягка ли, хлебом бы звалась, а пасти за хлеб и уговаривались.
Протянул Доспан молоко отцу, подождал, пока дрожащие губы слепого коснутся края чаши и отхлебнут толику кислой жижи, и, когда коснулись и отхлебнули, не стерпел все же, сказал:
— Говорил со мной нынче Айдос-бий!
Что говорил и тем осчастливил пастуха, не оценил Жаксылык, а вот как назвал бия — отметил. Поправил мягко сына:
— Зови не Айдос-бий, а дедушка-бий. Он нам как отец…
Кивнул согласно Доспан и повторил:
— Дедушка-бий.
Полились потом слова потоком обильным, речист оказался Доспан: обо всем, что видел и что слышал, поведал отцу. Не забыл и про Кумар, и про ту серебряную монету, что подарила ему красавица.
Снова процедил Жаксылык слова сына через решето, и ни одно не задержалось, как не задерживается чистая вода. Только самые последние: «По-моему, дедушка-бий не позволит младшему брату взять в жены Кумар…» — задержались и встревожили слепого.
— Не говори так! Истинный смысл сказанного бием тебе неведом, как неведомы и его намерения. Кумар предназначена Мыржыку и войдет в его юрту женой…
— Астапыралла![3] — воскликнул Доспан и тем выдал свое огорчение.
Не будь этого возгласа, не узнал бы Жаксылык, что тронула Кумар наивное и восторженное сердце Доспана. На лице-то сына все было написано: и мука, и испуг, и надежда, да незрячий разве прочтет написанное! Улыбнулся Жаксылык грустно, подумал: «Дитя неразумное. Неведомо ему, что он пастух лишь». Решил объяснить сыну, на чем держится этот мир, но, объясняя, не повел прямой и короткой дорогой, чтобы вдруг не напугать Доспана. Издали и страшное не так страшно, и черное не так черно, и можно привыкнуть к черноте, если она, как ночь, начинается с сумерек.
— Когда умирал Султангельды-бий, отец нашего Айдоса, я был рядом, — начал неторопливо Жаксылык, отхлебывая молоко из чаши и откусывая малые толики от сухой лепешки. — Был рядом потому, что Айдос заставил меня следить за огнем в очаге, не дать ему погаснуть. Жизнь-то семьи в очаге! И вот, следя за огнем, я слышал все сказанное Султангельды перед лицом смерти. Сам знаешь, человек, уходя из жизни, не говорит пустое. Он думает о душе своей, которую примет или не примет аллах. Все вспомнил старик и перед всем, что было, преклонился. И хоть умирал знатным степняком, пастушью палку свою велел поставить у изголовья, рядом с лопатой и мотыгой, которыми копал арыки и взрыхлял землю. И над всем этим повесил халат, что носил еще в Туркестане, старый, латаный. Великое уважение людей заслужил памятью о прошлом Султангельды, и люди горевали, прощаясь с ним, и просили совета, как им жить без него. Пришел и Есенгельды, только что передавший должность старшего бия Айдосу, не по собственной воле, конечно, а по велению хана. Пришел, надеясь услышать слова примирения, — не больно ладили старики последнее время. А не услышал. Султангельды на пороге смерти не побоялся сказать правду Есенгельды, хотя покидающие этот мир должны все прощать. Он сказал: «Ты был тополем с кривой тенью. Мешал степнякам выйти на верную дорогу, собраться большим аулом. Не будь камнем, который нельзя обойти, будь колодцем, утоляющим жажду людей. После меня остаются три моих сына — Айдос, Бегис и Мыржык. У старшего — мудрость, у среднего — отвага, у младшего — сила. Если не разъединишь их, то, как три ножки очага, они поднимут котел Судьбы каракалпаков. Если разъединишь, порушится единство, закачается этот котел и пойдет вражда между племенами и аулами. Побойся людского гнева, Есенгельды, не выбивай из-под котла опору. Помоги укрепить ее. Соедини наши юрты. Отдай младшую дочь свою за моего младшего сына Мыржыка. Говорят, она умна и смела. Прибавится силы сыновьям моим, прибавится силы народу».
— Значит, это воля Султангельды? — упавшим голосом, будто увидел перед собой пустоту, спросил Доспан.
— Его воля.
— Ослушаться никто не может?
— Никто. С того света покарает отступника.
Не было места надежде Доспана в цепи, что тянулась от мертвых к живым, и была эта цепь крепка — не разорвешь. И все же Доспан попытался разорвать ее.
— Возможно, сам Мыржык откажется…
Старик опустил на колени чашку с молоком и вытер старательно губы. Нет, он не насытился, просто боль сына напугала его, и он, забыв обо всем, решил утешить ягненочка своего:
— Отказался бы… Строптива, говорят, дочь Есен гельды, ох строптива!
Так что ж?
— Не свободен Мыржык решать судьбу свою. Айдос-бий уже сосватал его.
— А Кумар? — застонал Доспан. — Она согласна? Тут бы застонать Жаксылыку, не утешил он Доспана, только больше разбередил сердечную рану его, однако тоже ли отцу оказывать сыну свою слабость…
— С каких пор мусульмане стали спрашивать согласие женщины? — покачал головой старик. — Не наступило, слава богу, такое время…
— А если бы спросили? Удивился и напугался Жаксылык:
— Кто?!
Не знал Доспан, кто мог спросить у Кумар согласия. Сам лишь, больше некому. Да глупая это мысль — и открывать ее не надо! Смолчал поэтому и губу прикусил, чтобы не сорвалось ненароком это глупое.
— Некому спросить, — успокоился малость Жаксылык, — да и печалиться незачем. Они, бии, сами разберутся, кого брать в жены, кого вводить в свою юрту. Была бы невеста здорова и детей умела рожать.