— Учусь, мой бий.
— Бий? — кольнуло слово Айдоса. Он все еще бий. И объяснил себе и Доспану:-Да, здесь я бий, вот у этой осоки. Там — хан, — он показал на степь, что расстилалась впереди. — Но ты зови меня бием, сынок. Когда мы вдвоем — я бий. Отец твой, отец отца. И, как отцу, доверяй все, делись всем, бери все. И торопись! Моя тропа короче твоей, ты можешь не успеть, Доспан. Спрашивай, спрашивай, спрашивай!
«Обо всем ли? — подумал Доспан. — Мне хочется знать и то и это. Не обижу ли бия, заглядывая в его душу?»
— Ты мучаешься, сынок? Не таись! Доспан решился:
— Вы взяли горсть земли, мой бий. Зачем?
— За копытами коней — хивинская земля, перед копытами — моя. Я коснулся ее, чтобы почувствовать ее холод и ее тепло. Сердце земли услышать. Она живая, Доспан. Она мать наша, а мы сыновья ее. Никогда не расставайся с ней. Она примет тебя и мертвого.
Не хотел Доспан думать о смерти. Далекой была она для него. Такой далекой, что и не виделась, и не угадывалась. А бий заставил думать, сердце заставил сжаться.
— Нам уготована только смерть на нашей земле… — сказал Доспан, спрашивая вроде и страшась ответа бия. Ведь бий все знал.
— На любой земле уготована человеку смерть, — ответил бий. — И начало, и конец определены богом. Жизнью же человек распоряжается сам. Сильный продлевает ее, слабый укорачивает. Будем сильными — проживем долго…
— Народ наш силен? — спросил Доспан.
Мысль юноши вспархивала птицей, только что оперившейся. Хотел понять он, что за гнездом родным. Обрадовало это Айдоса. Тепло посмотрел на стремянного, поощряя любопытство его.
— Сила народа велика, — сказал бий, — если собрана в одном кулаке. Вот заросли Маман-шенгеле. Они стоят на краю земли нашей. Пройдешь ли их, не зная тайной тропы? Не пройдешь ни пешим, ни конным. И враг не пройдет. Сплелись ветви джангиля, ни рукой, ни мечом не разорвешь. Огонь схватит их с краю, побесится и потухнет. Задушит его роща, как душит горящую траву брошенная на нее курпача.
— А мы не сплетены, — догадался Доспан.
— И не сплетены, и разбросаны по всей степи, куст от куста на тысячу шагов. Чтобы сгубить, меча не надо, рукой переломишь. А сломанный он только на растопку очага годится…
Взлетев над гнездом, Доспан увидел всю степь, расползшиеся по равнине и холмам одинокие дымки увидел и те самые несчастные кустики, о которых говорил сейчас бий. Ломали их, бросали в огонь, следа не оставалось от несчастных. Больно стало Доспану от увиденного. Боль и заставила его сказать:
— Сплетенным надо быть джангилю, чтобы походил на рощу Маман-шенгеле.
— О том и думаю, сынок, — покачал головой Айдос. — Только непростая эта думка. Привыкли мы жить в тысяче шагов друг от друга. Поднимешься на стремя — и то не увидишь соседа. День кричи — не дозовешься…
Кони шли дружно, чуяли под собой родную тропу. Ловили жадными ноздрями знакомые запахи аулов, и те будто звали их, торопили — домой, домой!
Далеко за рощей, уже когда скрылись из виду и берег озера, и высокие джангили, Доспан сказал бию:
— А если и ночь кричать, дозовемся соседа? Мечтал бедный Доспан о счастливой степи. Боль, что ли, сердечная заставляла его светло думать и надеяться…
— И ночь кричи — не дозовешься, — с досадой ответил Айдос. — Заарканить его надо и проволочь в свой аул.
Распахнул в удивлении и страхе глаза Доспан:
— Всех арканом?
— Всех. А кого и палкой, и плеткой…
— Силой, значит?
— Силой, сынок. Ты стадо сгоняешь палкой? Смутился Доспан. Он, верно, сгонял стадо палкой, без палки и в степь не выходил, но то скот, а тут люди. Их-то можно и словом собрать. Подумал сказать это бию, но вряд ли пришелся бы его совет по душе хозяину. Небось тот про доброе слово все знает… Поэтому не о слове, не о палке — о боли человеческой сказал:
— Плохо палкой-то…
И в Айдосе жило сострадание к людям, и он знал, что такое боль. Согласился с Доспаном:
— Верно, палкой плохо… Но лучше сегодня палкой, чем завтра мечом. После вражьего меча и собирать будет некого… Могилы одни останутся.
Могилы… Видел немало их в степи Доспан. От тех времен всё, когда меч гулял по степи и спастись от него не удавалось людям.
«Степь наша для могил предназначена, что ли? — подумал стремянный. — Прав, видно, бий. Не надо ждать меча завтра…»
— Понял меня, сынок? — спросил Айдос.
— Понял, мой бий.
Они хлестнули коней и поспешили к родному аулу. Дымки его вроде бы угадывались в чистом осеннем небе.
18
Аул Маман-бия стоял дальше всех степных аулов — там, где кончается земля каракалпаков и начинается земля русских. И степь была здесь другая, и травы другие, и ветры другие, северные.
С одного края аула плескалось море, с другого — волнилась ковыльная степь. И море и степь были одного цвета: весной темно- зеленые, зимой голубовато-белые. Не различишь, едет ли человек на коне или плывет в лодке…
В этот дальний аул и прискакал Мыржык, почти загнав коня. Однако что конь, когда неволит долг бия! На край света поскачешь.
С коня прямо в юрту хозяина, Мамана-жанадарьин-ца: у реки Жанадарьи обосновался бий, жанадарьинцем его и звали поэтому.
— За советом прискакал, — сказал Мыржык. — Плохи дела в степи, ветер дым пожара доносит.
Слышал Маман о споре между братьями, но огонь ли это? Пожар — это когда род на род идет и кровь льется. Однако Мыржык пугал огнем. Будто Айдос подговорил хивинского хана начать поход против каракалпаков, будто силой хочет подчинить себе всю степь старший бий…
— Ханом объявил себя, — сказал Мыржык. — Ханом каракалпаков.
Успокоил младшего бия Маман. О ханстве шел разговор на холме совета. И многие бий были не против объединения родов. Только не сошлись в том, какому правителю подчинить себя — то ли хивинскому, то ли бухарскому, то ли казахскому.
— Хива-то к вам ближе, — рассудил Маман-бий. — А кто ближе, тот друг и хозяин.
— Не то говорите, аксакал, — почтительно возразил Мыржык. — Хан требует налог.
— А какой хан не требует налог? На то он и господин, чтобы шкуру сдирать с раба.
— Мы не рабы, — запальчиво ответил Мыржык. — Мы свободные степняки.
Маман усмехнулся невесело.
— Свободные, пока голые и босые, а как наденем шекпен и привяжем телку у порога, тут сразу объявится хозяин и сунет руку в наш хурджун.
Кунградцы не платят налога хану, — гордо объявил Мыржык. Он причислял себя к кунградцам, не стыдился дружбы с Туремуратом-суфи, врагом Айдоса.
— Долго ли не будут платить?
— Вечно!
Захохотал Маман-бий. На детскую игру походила эта возня с налогами. Кого он обманывал? Доверчивых степняков и таких вот безусых, как Мыржык.
— Молод ты еще, братец, чтобы взнуздывать коня жизни, — сказал Маман. — Да и нет такой узды. Толкуешь о вечности, а в чем она, вечность? Камень и тот рассыпается, человек же мягче камня. Кто родился вчера, умирает сегодня; кто родился сегодня, умрет завтра. Ты откажешься платить налог, сын твой не откажется. Внуков не называю. Будут ли у нас внуки, неведомо. От распри гибнет народ, а его немного.
Не понравились слова Мамана юному бию. Отстранялся вроде старик от того дела, которое затеял суфи, соединяться с Кунградом и не собирался. Зря, значит, скакал через всю степь Мыржык, зря мучил себя и коня.
— Погибнем, — опустил голову огорченный Мыржык. — Не объединившись, останемся малым народом.
— Если найдется человек, который объединит нас, противиться не будем и путь ему не преградим. Путь-то этот правильный.
Маман нарочно, видно, опускал имя кунградского правителя. Не считал суфи достойным возглавить ряды каракалпаков. И Айдоса не упоминал. Не хотел обидеть Мыржыка. Или кого другого имел в виду? А младшему бию надо было знать: за кого Маман? Вернуться в Кун град без имени все равно что не вернуться вовсе. Послал-то его суфи за тайной Мамана.
— Айдос ставит себя перед народом, — сказал Мыржык, надеясь вырвать наконец тайну у старика. Но не вырвал. Не так прост был Мамаи, чтобы дать птенцу выклевать тайное зерно из сердца.