— Смотря что понимать под культурой, — перебил писатель. — Если говорить честно, с позиций человечности, нам придется признать, что культуру нельзя отделять от того, что мы называем справедливостью. Мы вправе думать о достижении гармоничной, во всех смыслах полной культуры лишь там, где справедливость будет действенной, а не пустым принципом. На борьбу за такую культуру можно призвать индейца, как и любого человека. Я считаю, что до сего дня все так называемые культуры не удались в своей основе. Наверное, человек будущего скажет о своем предке, жившем в наши темные века: «Он говорил о культуре, считал себя культурным, а мирился с несправедливостью…»
Они подошли к гостинице, которая размещалась в двухэтажном доме, и по красивой лестнице поднялись на второй этаж. Вспыхнула электрическая лампа, и Деметрио увидел большую комнату. На стене висели две картины, одна изображала молящегося индейца, другая — одинокую агаву. Деметрио засмотрелся на них. Сколько печали в лице индейца! Капли пота блестят на лбу, освещенном свечой, глаза светятся непомерной скорбью.
Лицо необыкновенное — страдающее и радостное. Деметрио разволновался, отступил на несколько шагов и оказался перед другим полотном. Здесь на переднем плане распластала ветви агава, словно выслеживая что-то сокровенное в переплетении троп, а синеватые листья ее вторили синеве неба. Деметрио вздохнул. Художник глядел на него с любопытством и волнением:
— Нравится?
— Да…
— Почему?
Деметрио ответил не сразу:
— Не знаю, как сказать, сеньор. Я это вижу все, понимаю, а сказать не могу… Вот тут чувствую, в сердце. Не в том дело, что он молится, а в том, что он — человек… И агава… у меня перед домом тоже есть агава, и я теперь вижу, что она похожа на эту. Да, мне нравится, сеньор…
Художник обнял его:
— И после этого их зовут скотами! По какому праву?.. Ну, ладно, вот что тебе придется делать: сядешь здесь, а я тебя буду рисовать. Прямо так, с дудочкой на шее. Приходи на следующей неделе, сейчас у меня есть работа… Два соля в день тебя устраивают?
— Хорошо, сеньор…
Деметрио собрался уходить.
— Нет, выпьем-ка еще по рюмочке…
Послали за вином. Потом Деметрио усадили в кресло, фольклорист сел в другое, а писатель и художник устроились на кровати, в углу. На мольберте было натянуто полотно с наброском пейзажа.
Фольклорист сказал:
— Не хочешь ли ты сыграть что-нибудь?
Деметрио взял дудочку, но не знал, что ему играть.
Художник шепотом сказал писателю:
— Лицо безобразное, но ярко выражен характер. Глаза полны страсти, а в складке у рта можно прочитать целую трагедию.
Наконец Деметрио сыграл уайно, и его попросили продиктовать слова:
Я трава нагорная,
как меня ни жги,
прорасту упорно я,
лишь пойдут дожди.
— Да, — сказал писатель, — трава жестка и вынослива, как крестьянин. Неплохое сравнение.*. Все режут и жгут эту траву, но она все равно растет… Где ты выучил это уайно? От кого оно повелось?
— Я его выучил здесь, в городе, а от кого оно повелось — не знаю. У нас никогда не знаешь, от кого идут песни…
— Поют, как птицы, — заметил фольклорист.
Слуга принес рюмки, и все выпили. Деметрио Сумальякта, еще раз посмотрев на картины, согласился прийти во вторник на следующей педеле.
— Условились, — сказал художник. — Запомни хорошенько, где стоит гостиница.
Деметрио вышел на улицу и поспешил назад. На площади еще горели башни искусственных огней, но он не стал их смотреть. К счастью, кабачок был открыт, и ему вручили его две бутылки. Но Амадео уже не оказалось на месте, и никто не мог сказать, куда он отправился и где живет. Деметрио отпил несколько больших глотков, чтобы умерить досаду. В другой раз он остался бы в городе, но сейчас ему было хорошо лишь одному. Бог с ним, с праздником. Радость его стала глубже и весомей.
Домой он пришел наутро, и жена очень обрадовалась, получив обратно три соля, а свекор немедленно принялся за каньясо.
— Знаете что? — сказал Деметрио. — Я познакомился с тремя очень странными сеньорами. Они хорошо говорили об индейцах, а потом повели меня смотреть картины, чтобы я видел, где меня будут рисовать. На одной картине молится индеец, а на другой стоит агава… Ну, как вам объяснить?.. Я им что-то говорил, но забыл что, и потом… Индеец был такой, как будто это я сам… А эта агава — высокая, и глядела она точно, как наша… Разве вы не видите, как у нас агава глядит?
— Как же, глядит она! — сказал свекор. — Тебе хмель в голову ударил. А что они говорили?
— Ой, много чего! Я их почти не понимал, но они все время повторяли «индеец», «справедливость», «человек», и у меня сердце радовалось… По-моему, это хорошо, что сеньоры считают индейца человеком…
— Рехнулся совсем, — заключил свекор.
Деметрио не обратил на него внимания и принялся допивать каньясо, глядя на свою агаву. Опьянев и развалившись на земле, он все повторял;
— Агава, агава… — И больше ничего сказать не мог.
— Видишь, рехнулся, — смеялся свекор.
А между тем Деметрио этим словом хотел выразить многое.
Агава, только тебе ведомы наша вера в жизнь и ее терпкий вкус… Что знаем мы, индейцы, о розах?.. А ты, агава, глядишь на нас с холмов и радуешь своей листвой, которую золотит солнце и серебрит луна. Ты поднимаешься к небу, как рука в молитве, и мы узнаем пашу тщетную тягу к небесам, наше стремление вырваться, выйти из оцепенения куда-то туда, где жизнь течет в покое и тишине, а звезды закрываются, словно печальные глаза… Ты не знаешь пения ветра, птицы не вьют на тебе гнезд. Сердце твое трезво и печально нашей, индейской печалью… Ты живешь одной жизнью с нами, растешь перед нашими хижинами, и корни твои уходят в землю, хранящую семена надежды и горя… Как индеец, ты не ощущаешь ни гнетущего жара солнца, ни силы ливня, у тебя нет защиты, ты подобна безмолвной статуе… Ты, молчаливая дочь земли, ожидаешь, когда жизнь, словно облако, угонит ветром и она затеряется за горными вершинами… И в тебе есть сладость, агава, ты похожа на наших женщин, гладковолосых, простых, смиренных, радующих сердце… Ты стоишь на наших полях, как часовой, и видишь дороги, длинные точно наша жизнь. Когда-нибудь ты поднимешься выше… ведь мы все надеемся, надеемся, надеемся без причины… А пока ты стережешь печаль наших бесконечных дорог…
И, невнятно бормоча: «Агава, агава», — Деметрио уснул.
XXI. Возращение Бенито Кастро
С самой минуты своего ухода из общины он все возвращался, возвращался и, наконец, вернулся. Он даже не зашел в город, чтобы перекинуться с кем-нибудь словечком. Ему хотелось, как бывало раньше, поскорее добраться до Руми, обнять родных, соседей, всех, встретиться с землей. Знакомые места самим своим видом веселили его и, кажется, уже не отвергали. Вот они, голые скалы предгорий, крутые утесы, петляющие тропы, пик Руми, каменный отец, величавый и благородный, как и другой его отец, алькальд Росендо. Наверное, Росендо еще бодр и встретит сына под навесом, у порога дома, с можжевеловым посохом в руке. Бенито скажет: «Тайта, тайта…» — и старик захочет шагнуть ему навстречу, но сын опустится на колени: «Не вставай, тайта», — и обнимет его. Как хорошо измученной грудью прильнуть к другой, мужественной груди… Старая Паскуала заплачет: «Не плачь, мама, я вернулся. Я так часто вспоминал тебя все эти годы». А она скажет, конечно, то, что всегда повторяла: «Одно мне нужно на старости: чтобы ты закрыл мне глаза в мой последний час». Потом придет Чабела, все Маки, а там и вся община. Некоторых он недосчитается, потому что жизнь по желанию не купишь, но будут улыбаться и новые лица. Сколько лет прошло! Ему не хотелось вспоминать Крус Мерседес, которая, наверное, уже замужем. О ней лучше не думать. После первых минут суматохи Хуанача или кто-то из ее сестер приготовит ему что-нибудь особенно вкусное. «Нет, не надо мне разносолов, дайте мне добрую миску картошки с перцем, маисовой каши да вяленого мяса». Он любил эти кушанья и в долгом странствии радовался всякий раз, когда мог их отведать, ибо они хранили вкус земли. Потом ему приготовят постель. Аугусто Маки, который теперь уже, конечно, знает толк в лошадях, будет удивляться: «Какой у тебя хороший конь!» Это верно, его Доброволец — крепкий и ладный жеребец. Тот же Аугусто его и расседлает, а потом отведет к яслям. Наконец Бенито расположится спать, покрывшись толстым пестрым одеялом из хорошо прочесанной шерсти, всем довольный, и наутро, вместе с общиной, начнет ту жизнь, о которой тосковал столько лет…