Наша Суро тоже ходила в черном. Но Дикарь — по-своему, по-разбойничьи — выражал этим отказ от радостей жизни, ей же хотелось, чтоб ее окружала мрачноватая дымка тайны. Ее седые спутанные волосы закрывала черная шаль, и единственным темно-желтым пятном было морщинистое лицо, измятое и нечистое, как старый лоскут шелка. Мутные глаза порой вспыхивали странным светом. Она прославилась как знахарка, но ходили слухи, что она и ведьма. Наша была тщедушна, сгорблена и жила в хижине с узкой дверью, но без единого окна. Там совершались неведомые вещи. Входить в хижину имели право лишь тяжелобольные, обычных Наша лечила у них на дому. Она постоянно посылала общинников искать разные травы, но особые искала сама, их никто другой не различил бы.
Наша (а полностью — Нарцисса) приходилась дочерью Авелю Суро, искусному лекарю, у которого был и сын Касимиро. Память о ее отце, по-видимому, не старела, и в тени ее процветали сперва сын, а потом и дочь. Авель совершал поистине чудесные исцеления, и сам дон Гонсало Аменабар был обязан ему жизнью. Случилось так, что предприимчивый дон Гонсало отправился на по* иски серебра, и в горах, на дороге в Мунчу, где взрывали скалы, ему пробило камнем голову — то ли он слишком близко стоял, то ли не успел спрятаться. Верхом он ехать не мог, и спутники решили отнести его на руках в поместье или хотя бы в город, но вскоре поняли, что ни туда, ни сюда им его не донести. К тому же в городе тогда не было врача, а в поместье (как и в прочих местах) и подавно. Раненый с трудом говорил, у него отнялись рука и нога. Тогда остановились в Руми и позвали Авеля. Тот осмотрел рану, увидел, что осколки черепных костей давят на мозг, и решился на трепанацию. Один из спутников дона Гонсало заметил, что она под силу не знахарю, а хирургу, но помещик, измученный болями, еле внятно выговорил, что он согласен. Дело было утром. Авель спокойно объяснил, что особенно пугаться нечего, дал пациенту разных отваров, и тот понемногу успокоился. После каждого глотка зелья Авель спрашивал: «Больно, сеньор?» Тот мычал: «Получше…» Авель поставил на огонь большой новый кувшин воды, а вокруг очага — маленькие, тоже новые кувшинчики. Потом он дал больному особенно крепкого отвара, смешав и снова проварив для этого все, что давал ему прежде. Тут вскипела вода; помощники разлили ее в маленькие кувшины, где тоже лежали травы, и лекарь сунул туда острые ножи и стальные острия, вроде шила. Затем он опустил в воду руки и пояснил, что для успеха дела их нужно согреть. Наконец он пробормотал нужные заклинания, и операция началась. Помощники подливали кипятку в кувшинчики, а лекарь опускал руки в горячую воду и брал то шило, то нож, то другой нож, поострей. Он удалил всю поломанную кость, а овальную дыру в черепе покрыл тонкой пластинкой, приготовленной заранее из тыквенной кожуры. На самую рану он положил пластырь из трав. Через несколько дней дон Гонсало уехал домой, выздоровел и жил с тыквенной заплатой много лет. Умер он от воспаления легких, простудившись во время бури. Знахарь же вел себя с истинным благородством. Помещик хотел подарить ему упряжку волов, которые весьма пригодились бы в общине, предлагал и деньги, и вещи, но Авель сказал:
— Сеньор, я индеец и прошу вас лишь о том, чтобы вы пожалели индейцев. Повсюду и везде им плохо, как было плохо вам, когда я лечил вас…
— Вы тут живете хорошо, — возразил дон Гонсало.
— Не все индейцы — общинники, — отвечал Авель.
— Да я для этих индейцев все сделаю! — воскликнул помещик.
Авель завещал свое искусство сыну, однако, предвидя его близкий конец, научил и дочь. Много лет спустя в Руми приехали ученые люди порасспросить о знахарях и нашли лишь ее одну. Наша сказала, что трепанаций делать ей не доводилось, да она и не смогла бы — силы не хватит и знаний. Один из городских щеголей огорчился.
— Вот что творится, — сказал он. — При инках боевая палица с металлическими шипами повреждала теменную кость, и у хирургов было широкое поле деятельности. А теперь случаев нет, и опыт их исчезает.
Спрашивали знахарку и о травах, но она притворилась дурочкой и назвала только самые известные.
У Наши и без трепанаций хватало пациентов. Их значительно поуменьшилось, когда малярию стали лечить хинином, запоры — касторкой и слабительной солью, всяческие хвори — пилюлями, а зубы — щипцами. Однако никто иной не вылечивал детей от сглаза или от родимчика, который, как известно, вызывает встреча с привидением. От сглаза она лечила специальными купаньями, причем на грудь больному, как медальон, клала петушиный гребень. Страдающих же родимчиком отводила в лощину или к ручью, где, по предположениям, они встретили неприкаянную душу, долго гримасничала, чтобы ребенок заплакал, произносила заклинания и поскорей несла его домой. При лечении же взрослых она брала морскую свинку и терла ею больного так сильно, что та подыхала, а потом вскрывала ее, определяла по внутренностям, чем именно страдает пациент, и назначала соответственные травы. Ведьмой она не была, людям не вредила и очень хорошо лечила от порчи. Как именно — никто не знал. Запершись ночью в своей хижине с больным, она усыпляла его зельями и заговорами. Родичи его или просто общинники дежурили неподалеку, лязгая острыми мачете, чтобы отпугнуть злых духов, если те воспротивятся спасению своей жертвы. Если больной умирал, это означало, что враг все же прошел мимо — тогда уж помочь ничем нельзя. Однако неосторожен был бы тот, кто осмелился бы посмеяться над Нашей. Говорили, что она может сделать вас навеки хромым, подобрав щепотку земли с вашего следа, а если она пронзит ваше изображение шипами кактуса, вы испытаете страшные боли именно в том месте, в котором сидит колючка. Умела она, по слухам, и насылать сухотку, и лишать зрения, и лишать разума, угостив зельем из чичи, могильной земли, волос и трав, и — с помощью маленькой совы, называемой чушек, — забрать у спящего голову и заколдовать, а к телу приделать тыкву, чтобы бездомной голове, отчаянно мечущейся в поисках прежнего пристанища, некуда было прилепиться. Все верили, что она умела обернуться кем угодно, от курицы до коровы, с одним лишь условием: существо это непременно должно быть черным. Как известно, таких оборотней можно ранить, но нельзя убить. Если колдуна или колдунью ранят в зверином обличье, рана остается и в обличье человеческом. Однажды у Наши была покалечена рука — чего ж яснее? Мы уже говорили, что Наша умела гадать на коке. Гадала она и по цветам заката, и по полету хищных птиц.
В эти дни все общинники, кроме неисправимых скептиков, думали о Наше не меньше, чем о Росендо. Почему она, такая сильная, не вступится за общину? Неужели дон Альваро неуязвим? Некоторые даже заподозрили (не высказывая этого, конечно), что она знает меньше, чем говорит, и слава ее преувеличена. Наконец она сама сочла нужным объясниться, когда несчастный Мардокео вернулся из поместья сумрачный, как зимнее небо. Наша приложила к его распухшей спине припарки из трав, потом, стиснув скрюченные руки, прокляла дона Альваро, предвещая ему печальный конец. Поклонники ее могущества вздохнули с облегчением, — они поняли, что готовится что-то важное. И вправду, однажды утром хижина оказалась запертой.
Целый день Наша шла одна через пуну, как всегда — спокойно, сторонясь исхоженных дорог, и в сумерках достигла равнины Умай. Там она дождалась темноты, а когда наступила ночь, направилась к усадьбе и бесшумно вошла в нее. Даже четыре пса, спущенных с цепи, ничего не почуяли. Наша продвигалась осторожно, как призрак, и вот одна из дверей подалась, она вошла в залу и увидела светильник в углу перед образом пресвятой девы. В этом слабом свете она нашла то, что искала, — портрет хозяина в резной серебряной рамке стоял на столе. Она вынула портрет, поставила на место рамку, пронзила ее деревянную стенку шипом кактуса и, с добычей под шалью, все так же крадучись, вышла из дому. В усадьбе никто не проснулся.
Наутро, обнаружив рамку с шипом, хозяйка и ее дочери заплакали.