— Выходи, индеец зобатый, — хрипло крикнул разбойник.
Доротео вышел, таща за собой осла, который вдруг заупрямился и натянул веревку. Дочитывая молитву, он приблизился к грабителю.
— А ну-ка, выкладывай деньги! — приказал Дикарь.
— Нету, тайта, нет ничего, — бормотал Доротео, прикидываясь простаком, — четыре реала, больше ничего у меня нет. — И он вытащил деньги из кармана штанов.
Бандит отверг их.
— Куда ты шел? — спросил он, внимательно вглядываясь в Доротео.
— В город, сольцы купить…
— Ага! Чтобы купить на четыре реала соли, ты захватил осла. Выкладывай деньги и скажи спасибо, что я не хочу убивать бедняка!
Тут Дикарь вытянул Доротео вожжой по спине, задев суму, свисавшую с плеча. Деньги зазвенели, Дикарь усмехнулся. Бронзовое лицо индейца стало серым, и он дрожащей рукой протянул мешок. Васкес подсчитывал монеты, укладывая их в свой кошель.
— Сто солей! — удивился он, возвращая суму. — Где достал столько денег?
Доротео Киспе признался, что деньги принадлежат общине и выделены на покупку шутих, необходимых для праздника святого Исидора. Затем, хорошо разбираясь в правовой стороне вопроса, он добавил, что деньги эти, собственно говоря, принадлежат уже не общине, а самому святому. Словом, получалось, что совершается страшное святотатство. Дикарь это понял и сказал с усмешкой:
— А, хочешь меня припугнуть святым! Ничего, у общин денег много, и я беру не у святого, а у общины. Пойди и скажи, чтобы тебе дали еще сто солей…
И Дикарь было повернулся, но вдруг припомнил что-то и снова обратился к Доротео:
— Если я тебя здесь отпущу, ты побежишь в город, он уже недалеко, и донесешь на меня. Лучше протопаем-ка назад. Пошел…
Доротео поплелся впереди всадника, волоча за собой осла. Ему было не по себе. «Куда он меня ведет? — испуганно думал индеец. — Может, убьет где-нибудь в укромном месте». И беспрестанно бормотал сквозь зубы молитву судии праведному.
— Знаешь, — сказал Дикарь, — удивляюсь я, почему я тебя не пристрелил. Очень бы стоило, ведь ты человек скаредный и лживый, вздумал вот меня обмануть… Понять не могу, зачем я с тобой связался. Хлопнуть бы тебя, и все…
Доротео жарко взмолился к судии.
— Что это ты там бормочешь?
Он пришпорил лошадь и приблизился к Доротео. Тот объяснил, что не злится и не ругается и вообще не говорит ничего дурного, а молится судии праведному, — и лишь поэтому остался жив.
— Ну, еще как сказать! — воскликнул Дикарь, спешиваясь, и велел Доротео громко прочитать молитву от начала до конца. Тот прочитал, и бандиту она понравилась.
— Вроде бы твоя правда… Я не верил, а теперь вот вижу, молитва тебе помогла, потому что и сам не знаю, как я не влепил тебе пулю за наглость! Да, прок в ней есть, надо будет выучить. Другой раз нужно бывает…
Он сразу помягчел к Доротео, предложил ему глотнуть писко[24] и извлек бутылку из переметной сумы. Потом они уселись на траву и разделили кусок шпигованного мяса, появившийся оттуда же. Потом дело дошло до курева, и он угостил Доротео сигаретой. В конце концов бандит вернул ему деньги, оставив себе лишь двадцать солей. Слово за слово, они вроде бы подружились и условились, что Васкес приедет в Руми учить молитву. На прощанье он достал еще десять солей — «от себя лично», чтобы Доротео купил свечек и поставил их за него святому Исидору. Остальные десять солей он отдать не мог, — очень уж нужны были. Но в знак дружбы подарил Доротео платок с узелком па углу. Если среди скал, где начинается спуск в город, кто-нибудь нападет на него, стоит показать платок с узлом, и его отпустят. Если же нападающий не отстанет, надо поднять платок и произнести: «Дикарь-спаситель!» Конечно, об этом нельзя никому говорить. Разбойник распрощался, его изуродованное лицо озарилось белозубой улыбкой, и Доротео пошел своей дорогой, а Дикарь достиг ближайших скал, спрятал коня и спрятался сам в ожидании очередного путника. Переваливая через один из последних холмов, Доротео еще видел скорченную черную притаившуюся фигуру.
Уже прошел праздник, Доротео успел забыть о происшествии, когда однажды в сумерки бандит появился в Руми, разыскивая приятеля. Сначала ему не хотели его выдавать, отговариваясь тем, что того нет дома, он урожай собирает, но как раз в этот момент Доротео вышел на улицу, и, завидев его, Дикарь поспешил ему навстречу. Они сердечно приветствовали друг друга, и общинники не верили своим глазам, видя, что и впрямь Доротео Киспе, добрый семьянин, прилежный и в молитве и в поле, подружился с мрачным, отчаянным разбойником, слава которого столь же черна, сколь и его облик. В самом деле, гость вошел за Киспе в его дом. Он приезжал еще, пока не выучил без единой ошибки молитву судии праведному. Совершенство было здесь весьма важно, поскольку стоило молящемуся запнуться, как молитва утрачивала всю или большую часть своей силы. Когда же читали хорошо, с верой и без ошибок, сила эта оказывалась столь велика, что богу волей-неволей приходилось ее услышать. Выучившись, Дикарь пожелал заплатить, но Доротео ответил, что за молитву денег не берут, и, если он хочет отблагодарить, пусть сделает подарок хозяйке. Облагодетельствованный Дикарь одарил не только хозяйку, но и золовку хозяина по имени Касьяна, и малышей. Он привез цветастые шелка, серьги, кольца, сласти. В конце концов страшный Дикарь стал регулярно приезжать в дом Доротео и оставался там па ночь. Золовка Доротео, женщина за тридцать, очень молчаливая и тихая, сама подавала ему на стол и стелила постель. Он спал под навесом, — преследуемые горцы отказываются спать в жилищах с одной дверью, и дом для них лишь тот, где дверей две. Глубокой ночью, когда мерцающие в безмолвии звезды всего крупнее, Касьяна приходила разделить эту постель. Гонимый мужчина и молчаливая женщина сливали свои жизни, ища и обретая друг друга.
Дикарь и Доротео быстро подружились. Они шутили, вместе смеялись, болтали о разных разностях. Как-то Киспе спросил у Дикаря, не рассказывал ли ему кто из друзей о неизвестном человеке с завязанным платком, о святом и о заветном слове.
— Нет, никто не рассказывал.
Доротео поведал, что, пробираясь однажды по отрогам, он наткнулся на незнакомца, обросшего, босого, в рваном сомбреро, в одних штанах и пончо на голос тело. Его почерневшее от солнца и непогоды лицо казалось и тупым и свирепым. Этот зверь в человеческом облике, ни слова не говоря, прицелился в него из ржавого карабина, и Доротео показал ему платок. Однако чудовище не отступало, требуя кошелек или жизнь, и карабин почти упирался дулом в грудь Доротео. Доротео вскрикнул: «Господь-спаситель!» Тупые глазки моргнули в минутном сомнении, но тут же расширились от ярости. Доротео понял свою ошибку и закричал: «Дикарь-спаситель!», пока зверь не успел выстрелить, и тот ушел, не проронив ни звука.
— Ну, этот и впрямь зверь зверем, — объяснил Дикарь. — С трудом два слова в день свяжет и ни о чем не рассказывает. Сандалий он не носит: не чувствует колючек и камней. Рубаха ему тоже не нужна: холод его не берет. Представь себе, он спит прямо на земле! Если ему случится лечь на простыню, он спать не может. Истинный зверь. Всего хуже, что он не понимает человеческого языка. Что увидит, тому и верит. Если его ударишь, он совсем сатанеет, уже убил двух своих товарищей. Зовут его Валенсио, а фамилии не знаю. Кажется, он и сам ее не знает…
Друзья посмеялись над Доротео и над тем, как он перепутал бога с Дикарем, отчего чуть жизни не лишился, а затем долго рассуждали о несчастном Валенсио.
— Вообще-то кое-что он понимает, — говорил Дикарь, — если объяснишь ему на примерах. Назовешь его ослом или зверем — прощайся с жизнью. Когда он поймет приказание, то исполнит его непременно. Он очень верный человек…
В ту ночь в крепких и нежных объятиях разбойника Касьяна неожиданно сказала:
— Валенсио мне брат…
Простыми словами, то и дело замолкая от нахлынувшего чувства, вполголоса, немного сбивчиво, она поведала ему свою историю,
Они сами, их отцы и отцы их отцов, были пастухами в поместье еще более крупном, чем Умай, по ту сторону города, в двух-трех днях пути, а может быть, и дальше. Поместью принадлежали высокогорные пустынные участки, и сестра ее, Валенсио и сама она родились среди этих гор, в каменной хижине или в открытом поле, и росли, наблюдая, как родители их пасут овец. Каждые десять, двенадцать или четырнадцать лун приезжал надсмотрщик с двумя-тремя индейцами, пересчитывал овец и привозил соли для скота и для их семьи. У отца было маленькое картофельное поле, и ели они лишь картошку с солью, а хранили ее в ямах, которые выкапывали на склонах. Если после подсчета оказывалось, что овец не хватает, потому что их задрала лиса или по какой другой причине, надсмотрщик заносил это в свою книжку, как долг. Даже если овец убивало молнией, все равно это считалось долгом, и отец задолжал очень сильно. Он работал год за годом, как и его предки, но так и не сумел рассчитаться, счет лишь возрастал. Даже в каменной хижине можно было жить не всегда. Надсмотрщик обычно говорил: «Переходите пасти туда, подальше, — чего кружиться на одном месте!» И им приходилось идти через пустынные перевалы и ночевать в пещерах или островерхих соломенных шалашах, похожих на грибы. Они привыкли в конце концов не чувствовать холода; по бедности они не могли купить одежду, и матери приходилось шить и ткать все самой. Их было пятеро, но им доставалось очень мало шерсти. В семье редко разговаривали, все знали свою работу и свою беду, а чужие, кроме надсмотрщика и счетчика, в горах почти никогда не появлялись. Только иногда в отдалении проходило стадо, а временами, нечасто, словно спасаясь от холода и одиночества, пуну пересекал галопом какой-нибудь всадник. Поневоле станешь молчаливым… Однажды случилось небывалое: вместе с какими-то людьми проехал мимо священник. Отец стал его звать, чтобы он окрестил детей. Священник зашел к ним вместе со своими спутниками, но еще прежде, чем они спешились, обнаружилось, что малышей уже нет. Они стыдливо убежали и спрятались среди камней, в какой-то лисьей норе. Их позвали, но они не захотели выйти и даже не ответили. Тогда священник помолился и прочитал молитву над камнями, в окружении спутников и смущенных родителей, а в заключение покропил святой водой и посыпал солью щели между камней. Чтобы овец не ели, надсмотрщик бил отца, — десять ударов за каждую пропавшую овцу. Когда недостача была велика, счет уже не вели и били сколько влезет… Но в иные годы картофеля не хватало — уродилось мало или сгнил, — и отец резал овцу, приговаривая: «Ладно, ради деток потерплю…» Они знали, когда должен прибыть надсмотрщик, — каждую луну отец откладывал по камешку в определенное место, и на десятом или четырнадцатом камне надсмотрщик появлялся. Если после подсчета овец получалась недостача, надсмотрщик бранился, разъяряясь и крича: «Молния, да? Гололед? Лисы? Сам их лопаешь, ворюга, да еще и лжешь! Иди-ка, иди сюда, расплачивайся». Он отвязывал кожаную плеть, которая всегда была прицеплена к задней луке седла, и ставил пастуха на колени. Здесь, на огромной высоте, с которой было видно все четыре стороны света, бич доставал при взмахе до неба, описывая дугу меж облаков или касаясь лазурных прогалин, и падал на плечи отца. При каждом ударе тот глухо стонал, а бывало, валился наземь без памяти. Спина превращалась в малиновое пятно с синими подтеками. Когда надсмотрщик уходил, мать лечила отца примочками из трав. Год за годом, из поколения в поколение, от отцов к сыновьям пастухи наследовали покорность, нищету, побои, нескончаемый долг. Бежать? Кто-то убежал в давние времена, но хозяин разыскивал беглеца, пока не нашел. Надо ли говорить о мучениях, которые он претерпел! Так, в беде и молчании, дичали пастухи, зная лишь голод да слезы. Умер отец, среди гор затерялась его могила. Мать ушла за ним. Как повелось, дети унаследовали долг. Однажды к ним поднялся надсмотрщик, но не пересчитывал овец, а забрал с собой Паулу, нынешнюю жену Доротео: помещичья дочь собиралась переехать в главный город провинции и нуждалась в служанке. Валенсио и Касьяна, совсем еще подростки, остались одни среди необозримой пуны. Но что было делать? К кому взывать о помощи? Кое-как перебивались, боролись против безжалостных скал и зловещего ветра на горных лугах, под жестокими ливнями. Когда подошел срок, в сопровождении трех индейцев снова появился надсмотрщик считать овец. Не хватало многих. Валенсио понял, что пришел его черед, и встал на колени, готовясь получить свое. Но что-то перевернулось вдруг в его груди, — должно быть, накапливавшееся столько лет страдание переполнило чашу. Валенсио выпрямился, дико закричал и замахнулся ножом, которым пастухи свежуют убитых грозою овец. Надсмотрщик был безоружен и не ожидал сопротивления; он бросился к лошади, вскочил в седло и пустился галопом вниз по склону. Его индейцы замерли, изумленно глядя на Валенсио. Пастух набросился на них с ножом, крича: «Подхалимы, рабы проклятые!» И они кинулись от него и под треск щебенки и стук сандалий кубарем скатились по склону. Валенсио стрелял в беглецов камнями из пращи. Потом он зарезал двух овец — одну из них они с Касьяной съели, а другую он спрятал в мешок, свернул в узел штаны на смену, плюшевое одеяло, под которым спал, и сказал: «Я ухожу. Они захотят со мной разделаться». Касьяна просила взять ее с собой, но он ответил, что сам не знает, куда идет.