— Собирайтесь! Все вопросы выясните у следователя. Мы лишь исполнители процессуальных действий из комендантской части.
Плечи арестованного опустились. «Вот оно что, — подумал он обреченно. — Не зря в разгар войны дотошно копались в финансовых документах. Там не получилось. Затеяли новую авантюру».
Перед его мысленным взором предстал Берия в пенсне с ехидно сверлящими глазами.
Мержанов ощутил, как, захлопнувшись, дверь камеры-одиночки отсекла его от мира родных, близких, от любимого творчества — животворящего источника жизни. С ужасом подумал, что его голова, которой он гордился, которую считал изумительным инструментом восприятия и мышления, ему теперь не нужна. От гнетущих мыслей он оцепенел на много часов.
Сознание пробудилось от лязга ключей и металлического скрежета открываемой двери. За ним пришли.
Тюремный кабинет — камера был наполнен застоявшимся табачным дымом, от которого у Мержанова запершило в горле, заслезились глаза. Невзрачный следователь оказался в военной форме, Мержанов впервые увидел недавно введенные погоны и не сразу понял, что следователь — майор, старший следователь по особо важным делам. Мирон Иванович хотел придвинуть табуретку к столу следователя, но она оказалась прикрученной к полу.
Ответив на формальные вопросы, уточняющие его личность, Мержанов попросил у следователя разрешения написать письмо товарищу Сталину или товарищам Калинину, Ворошилову, Микояну, которые его хорошо знали. Следователь язвительно заметил:
— Гражданин Мержанов, приучитесь знать свое место в обществе. Теперь ваши товарищи только сокамерники. Следствие само способно разобраться в вашем деле.
О том, как оно было способно разобраться в сфальсифицированном деле, архитектор десять лет спустя написал в заявлениях Председателю Президиума Верховного Совета СССР, Генеральному прокурору СССР: «Следствие велось тенденциозно, протоколы записывались так, как желал следователь, я был доведен до бессонницы, полувменяемого состояния, по требованию следователя неосознанно подписывал протоколы допросов».
Изнурительные допросы, действительно, шли один за другим. Следователь домогался получить показания. И вдруг новый психологический прием давления — шантаж. Ввели Николая Николаевича Парфиановича. Он вошел с понурой головой и даже не поздоровался. Его лицо выражало страшную усталость и отрешенность. Перед Мержановым предстал его давний сослуживец и даже друг, которого он перевел из Кисловодска в Москву, в свое ведомство. Следователь предложил ему повторить свои показания о Мержанове. Парфианович тихо проговорил: «Я не отказываюсь от своих показаний». Следователь огласил их. Показания компрометировали Мержанова, такого не было, такого не могло быть. «Эх, сломали волю моего друга», — подумал Мирон Иванович без всякой злобы на него, лишь с глубоким сожалением. Потом Парфианович все годы заключения переживал свою ложь во спасение, а через двенадцать лет, уже живя в Ленинграде, прислал Мержанову два покаянных письма.
Мержанов ожидал вызова в суд и рассчитывал как на последнюю надежду на свое выступление по обвинению. Однако судилище состоялось без участия обвиняемого и защиты во внесудебном порядке, на особом совещании при НКВД СССР.
8 марта 1944 года архитектора привели в комнату следователей. Сотрудник спецотдела НКВД ознакомил его с выпиской из протокола от 8 марта 1944 года. В разделе «постановили» осужденный прочитал: «Заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на 10 лет с конфискацией лично принадлежащего имущества». Он расписался и со вздохом отодвинул злополучную бумажку.
Были конфискованы золотые часы — награда наркомата обороны за проектирование и строительство лучшего в Европе санатория, уютная дача при станции Загорянка Ярославской железной дороги, построенная на трудовые средства архитектора, и многое другое. Мержанов спросил, в какой суд можно обратиться для обжалования постановления. Сотрудник НКВД объяснил, что выше особого совещания суда нет. Его постановление обжалованию не подлежит.
Сергей Борисович Мержанов, вспоминая рассказ деда, писал: «Уже через много лет, встречаясь с К. Ворошиловым и А. Микояном, он убедился, что даже в это страшное и непредсказуемое время, когда арестовать могли практически любого, то, что произошло с ним, было воспринято в кремлевских кругах с удивлением. Члены правительства атаковали Берию единственным вопросом, за что арестован Мержанов? Берия с деланым сожалением сказал: „Мне самому неприятно, но он во всем сознался“».
Приговор немедленно вступил в силу. Из внутренней тюрьмы центрального аппарата НКГБ СССР в Москве осужденного возили по тюрьмам НКВД столицы.
В мае 1944 года Мержанова с большой группой осужденных привезли «на воронке», специальном тюремном автобусе, на товарный двор за Ярославским вокзалом, поместили в «телятник», четырехосный грузовой вагон с нарами, с зарешеченными люками, задвинули двери и заперли на большой висячий замок. Рядом для охраны прицепили двухосный вагон — теплушку с тормозной площадкой, на которой ехали два вооруженных конвоира с немецкой овчаркой. Ехали меньше, чем стояли. На остановках в приоткрытую дверь заключенные выносили «параши», получали бачки с баландой и кашей из недоваренной пшеницы. Две буханки хлеба расхватывались «паханами» и ворами прямо у двери. Другим хлеб не доставался. Много раз архитектор был «начальником параш» и «разводящим» похлебки без хлеба.
С болью в сердце представляется мне пребывание высококультурного, интеллигентного Мирона Ивановича Мержанова, получившего еще гимназическое воспитание, под приглядом грубой охраны, в среде потерявших человеческий облик уголовников, извергавших ругань и похабщину. Каким терпением должен был обладать благородный зодчий, чтобы все это выносить, чтобы не потерять себя.
Родственники его вспоминают, что, пройдя через длительное лихолетье, он сумел сохранить высокую культуру и этику поведения в быту и все то, прекрасное, чем прежде была наполнена его душа. Словно стараясь наверстать упущенное, он обычное домашнее каждодневное застолье превращал в празднество, прием пищи — в обрядовое наслаждение. Обеденный стол сервировал, как в ресторане высшего класса: ложки, вилки, ножи укладывал на хрустальные граненые подставочки, не пренебрегал салфетками и разнокалиберной посудой. С необыкновенным удовольствием готовил сам, например, рыбу с картофелем. Заливал ее яйцом, посыпал обязательно зеленью и ставил в духовку для обжаривания. Своеобразно готовил многослойные бутерброды: разрезал вдоль длинную булочку, намазывал половинки маслом и помещал их в тестер. Когда масло расплавлялось и пропитывало мякиш, клал на него ломтики сыра, ветчины, колбасы. Вино употреблял только высшего качества и небольшими дозами. Очень стал любить черный кофе. Но это все было потом. А пока…
Перед Уралом заключенных перегнали в специальный пассажирский вагон — тюрьму. Здесь были окна, хотя и с массивными решетками. Через них виднелась заветная воля. Вагон часто цепляли к «500-веселым» поездам — багажно-пассажирским эшелонам, которые в расписании значились под номерами, начинавшимися с цифры 500.
За Уралом города и поселки радостно озарялись светом. Светомаскировка здесь не вводилась: фронт далеко. О войне напоминали лишь санитарные поезда с большими красными крестами на стенах вагонов, встречные транспорты с военной техникой да солдатами — юнцами, призванными добивать фрицев. Чувствовалось приближение победы. Заключенные (большинство их было дезертирами из армии, успевшими стать ворами, грабителями) на остановках справлялись о сводках Совинформбюро. Они были уверены, что победа принесет им амнистию. Мержанов тоже ждал амнистию, но он ждал победного окончания войны, как патриот своей Родины, и нередко вспоминал своего брата Мартына — специального корреспондента центральной коммунистической газеты «Правда», который как член ВКП(б) с первых дней находился на фронте: «Жив ли он?»