Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Елена Соболь

Я приняла роды у любовницы мужа!

Пролог

Ночь в роддоме никогда не бывает по-настоящему тихой.

Даже если в коридорах притушен свет, даже если медсестры говорят вполголоса и дверь в ординаторскую закрыта плотно, тишина здесь всегда условная. За ней все равно дышат чужие животы, скулят схватки, звенят каталки, где-то шипит кислород, плачет новорожденный, и время идет не по часам, а по раскрытию, сердцебиению, крови, боли и крику.

Я любила ночные смены.

Не потому, что была железной. Как раз наоборот. Ночью из людей слетало все лишнее. Днем в роддоме у женщин еще оставалось лицо — собранность, приличие, контроль, остатки стыда. А ночью оставалось только тело. И правда. Я всю жизнь лучше всего понимала именно это состояние — когда от человека уже отваливается его красивый рассказ о себе и остается то, что он на самом деле умеет выдержать.

Может быть, поэтому я и прощала слишком многое в собственной жизни.

Я стояла у раковины в смотровой и мыла руки до локтей, когда в приемном снова заорали.

Не громко. Резко.

С тем особенным звуком, по которому сразу ясно: привезли не плановую, не ту, которая приехала “подтекать и перестраховаться”, а настоящую. Срочную. Разваливающуюся от боли. На грани.

Я подняла голову и встретилась взглядом с дежурной акушеркой.

— Привезли, — коротко сказала она.

Я сорвала бумажное полотенце, вытерла руки и уже на ходу спросила:

— Сколько недель?

— Тридцать девять и три. Воды дома, схватки частые. На скорой. Сопровождающих нет.

Сопровождающих нет.

Почему-то именно это ударило меня первой мелкой занозой. Хотя в роддомы постоянно приезжают одни. Мужья в пробке, матери в другом городе, отцы детей — отдельная тема, которую женщины чаще всего даже не хотят обсуждать в приемном.

Но все равно.

Когда женщину привозят рожать одну, ночь сразу становится жестче.

В приемном было душно. Воздух пах хлоркой, потом, холодным металлом каталки и тем особенным животным страхом, который появляется там, где тело уже знает: сейчас из него будут выходить жизнь и боль одновременно.

На каталке лежала женщина лет двадцати семи, может, чуть меньше. Красивая даже сейчас — той молодой, свежей, почти глянцевой красотой, которая в обычной жизни раздражает женщин и сводит с ума мужчин. Светлые волосы прилипли к мокрым вискам, длинные ресницы слиплись, губы были искусаны, лицо перекошено. Тонкая. Живот высокий, острый. Пальцы с идеальным маникюром сейчас вцепились в край простыни так, будто это был единственный предмет, удерживающий ее в реальности.

Она стонала низко, рвано, глотая воздух.

Я подошла ближе.

— Я врач. Меня зовут Влада. Слышите меня?

Она распахнула глаза.

Очень светлые. Серо-голубые. Совсем молодые сейчас в своей беспомощности.

— Помогите, — выдохнула она. — Пожалуйста...

— Поможем. Как вас зовут?

— Ми... — новая схватка скрутила ее пополам, и она зажмурилась. — Милана...

— Хорошо, Милана. Смотрите на меня. Дышим. Не зажимаемся.

Она замотала головой, как ребенок, которому страшно до паники.

— Он не успел... я звонила... он не успел...

Я не обратила внимания. В такие минуты все зовут кого-то. Мужа, маму, Бога, кого угодно. В родах человек всегда очень быстро вспоминает, что один не хочет умирать даже от боли, из которой рождается счастье.

Мы повезли ее в смотровую. Осмотр — и у меня внутри все сразу собралась в ту жесткую, сухую рабочую форму, в которой нет места ни жалости, ни эмоциям.

Полное.

Почти полное.

Голова низко.

Все идет быстро.

— В родзал, — сказала я коротко.

Милана снова вцепилась в меня.

— Нет... нет... подождите... мне страшно...

— Бояться уже поздно. Теперь рожаем.

Она всхлипнула, и в этом всхлипе было столько девичьего отчаяния, что я — как всегда в такие моменты — на долю секунды увидела не взрослую женщину, а ребенка, которого сейчас грубо, кроваво, навсегда переводят в другой разряд существ.

Мать.

В родзале белый свет бил прямо в лицо. Аппараты, стол, стерильные укладки, быстрые руки, короткие команды. Мир сузился. Так всегда бывает, когда начинается главное: исчезают биографии, цены сумок, должности мужей, обиды, возраст, макияж. Остается только работа тела и тех, кто рядом.

Милана рожала тяжело не по показателям — по нерву.

Тонкая, испуганная, избалованная хорошей жизнью, в которой, как мне почему-то сразу показалось, ей редко отказывали и редко оставляли один на один с настоящей болью. Такие женщины часто ломаются не физически — морально. Им страшнее не кровь, а утрата контроля.

Я держала ее голосом.

— Не зажимай плечи.

— Смотри на меня.

— Дыши.

— Молодец.

— Еще.

— Не кричи в потолок, кричи в работу.

— Давай, Милана. Еще немного.

Она выла. Потом просила прощения. Потом снова выла. Хватала меня за рукав. Шептала: “Я не могу”, “я сейчас умру”, “позвоните ему”, “господи, как больно”, “мамочка”.

Мамочка.

Иногда женщины в родах зовут мать раньше, чем называют отца ребенка.

Я видела это сотни раз.

И каждый раз внутри тихо ломалось что-то очень древнее.

— Влада Сергеевна, потуга, — сказала акушерка.

— Вижу.

Я посмотрела вниз — и мир привычно сузился до той точки, где начинается чужая новая жизнь.

— Милана, слушай меня. Сейчас не кричишь, сейчас работаешь. Слышишь? Еще раз — и выводим голову.

Она закричала так, что голос сорвался почти до хрипа.

Потом потужилась.

Потом снова.

И в следующую секунду головка пошла.

— Вот так. Хорошо. Еще. Не бросай.

Она рыдала.

Настояще.

Без стыда.

Без лица.

Только боль и ужас.

Я вдруг поймала себя на дикой, постыдной мысли: какая маленькая. Какая хрупкая. И какая, наверное, любимая кем-то до безумия, раз всю эту красоту столько лет берегли от реальности. И почему-то именно эта мысль отозвалась во мне странным уколом злости.

Потому что меня никто не берег.

Меня любили по-другому.

Сытно.

Тяжело.

Собственнически.

Щедро.

Но не бережно.

— Еще, Милана! Еще!

Она вскрикнула, выгнулась, и мальчик скользнул мне в руки — теплый, мокрый, тяжеленький, сразу яростно живой.

Сын.

Я даже не знаю, почему поняла это прежде, чем кто-то сказал вслух. Может, профессиональный взгляд. Может, просто потому, что мальчики в руках всегда ощущаются как-то иначе, будто мир вокруг них сразу начинает дышать мужскими ожиданиями.

Он закричал — высокий, сердитый, настоящий.

И Милана заплакала так, словно только что ей вернули жизнь вместе с ее собственным телом.

— Кто?.. — хрипло выдохнула она. — Кто?..

Я подняла глаза.

— Сын.

Ее лицо изменилось мгновенно.

Словно боль, страх, разорванность — все отступило на шаг перед одним этим словом.

Сын.

— Господи... — прошептала она. — Он... он будет так счастлив...

Я не ответила.

Только передала ребенка неонатологу и поймала себя на внезапном, почти болезненном ощущении: меня почему-то задела не сама фраза, а интонация.

Он будет так счастлив.

Будто рождение сына — не просто ребенок.

Будто это исполнение мужской мечты.

Будто главный адресат этого чуда — не она.

Странно.

Глупо.

Не мое дело.

Я отогнала мысль.

Потому что в родзале не место собственным ассоциациям.

После всего — осмотр, швы, кровь, усталость, бумаги, короткие распоряжения. Обычная послеродовая механика, в которой счастье уже существует, но все еще пахнет металлом, потом и марлей.

Когда Милану перевели в отдельную палату, было почти пять утра.

Я вышла в коридор с ватной тяжестью в ногах и тем выжженным состоянием, которое приходит после тяжелых родов: внутри уже не тревога и не жалость, а сухая пустота врача, который сделал все, что должен.

1
{"b":"971563","o":1}