Обнаруживается также склонность к отрицанию казавшихся привычными представлений, и, конечно же, более доступных общественности историко-культурных понятий (как широкого плана, так и о конкретных явлениях и памятниках истории и культуры). Совмещается возрастающая уверенность в едва ли не безграничных возможностях новых научных открытий с ощущением особой привлекательности отказа от ранее принятого, опрокидывания авторитетов, даже осмеяния кажущихся теперь старомодными взглядов в сферах культуры и политики. Это отмечают и психологи, и социологи.
Они же констатируют, что при демонстративном подчеркивании самостоятельности суждений, становится все более массовым доверие к вкусам и оценкам, навязываемым ловкой пропагандой (на уровнях не только общественно-политического сознания, но и бытового обихода). Особенно возбуждающе действует телевизионная реклама, когда зависимость человека от телевидения стала едва ли не всеобщей и наше время характеризуют как видеократию.
В первой половине XX в. виднейшие европейские философы размышляли о том, как отражается в общественном сознании и поведении распространение взамен широкого так называемого университетского образования специализированного, «мозаичного». Знаменитый испанский мыслитель X. Ортега-и-Гассет, доказывая, что уже в цивилизации XIX в. «возникли ростки варварства и одичания», что, когда «людям науки» несть числа, людей «просвещенных» намного меньше, чем, например, в 1750 г. И «с каждым новым поколением, сужая поле деятельности, ученые теряют связь с остальной наукой, с целостным истолкованием мира — единственным, что достойно называться наукой, культурой, европейской цивилизацией». Эти наблюдения замечательного философа имеют прямое отношение к нашей теме.
Специализация, полагает он, возникла тогда, когда образованным человеком называли «энциклопедиста». Но постепенно «специализация вытесняла в людях науки целостную культуру». К концу XIX в. преобладал в науке «человек, который из всей совокупности знаний, необходимых, чтобы подняться выше среднего уровня, знает одну-единственную дисциплину и даже в этих пределах — лишь ту малую долю, в которой подвизается», и при этом «кичится», именуя «тягу к совокупному знанию» дилетантизмом. Современная наука, продолжает он, «благоприятствует интеллектуальной посредственности и способствует ее успехам». Это «создало крайне диковинную касту» специалистов, которые «хорошо» знают «свой мизерный клочок мироздания и полностью несведущи в остальном». Это «новая порода», ибо «прежде люди попросту делились на сведущих и невежественных — более или менее сведущих и более или менее невежественных». Но специалиста нельзя причислить ни к тем, ни к другим. Нельзя считать его знающим, поскольку вне своей специальности он полный невежда; нельзя счесть и невеждой, поскольку он «человек науки» и свою порцию мироздания знает назубок. Приходится признать его «сведущим невеждой» и такой «господин к любому делу, в котором он не смыслит, подойдет не как невежда, но с дерзкой самонадеянностью человека, знающего себе цену»; и свое невежество он «выкажет… веско, самоуверенно… ни во что не ставя специалистов». «Неумение «слушать» и считаться с авторитетом, у этих узких профессионалов достигает апогея», и сознание его «остается и примитивным и массовым»[61].
В то же время не ослабевает тяга внешнего приобщения к реалиям прошлого, точнее к тому, что кажется исторической реалией. Этим обусловлен интерес к так называемым костюмным фильмам и телепостановкам, к использованию напоминаний об истории в рекламных целях, в наименованиях (товаров, общественных объединений и зрелищ, способов поощрения и т. п.). При этом степень действительного соответствия этим историческим реалиям все более уменьшается при массовом производстве и при расчете на массового, а, следовательно, не слишком культурного (не говоря уже о специальной подготовке) потребителя: специфические (индивидуальные) особенности подменяет стереотип, подлинное — подобным или вовсе домыслом. Соответственно падает требовательность к соблюдению исторической точности в произведениях искусства и литературы исторической тематики — даже у профессиональных критиков, акцентирующих внимание (и оценки!) на уровне художественного воплощения замысла.
Особенно очевидно это в кинофильмах и телефильмах, имеющих наибольшую зрительскую аудиторию воспринимающих, и тем самым принимающих именно такое за изображение действительности давних лет. Пример — фильм Никиты Михалкова «Сибирский цирюльник», сделанный не только по зарубежным лекалам (чем должно было поражать Публику нашей провинциальной глубинки), но и в расчете на вкус и уровень «знаний» о России также у зарубежного кинозрителя. Его рекламируют как «энциклопедию русской жизни в великую эпоху императора Александра III». Но, не говоря уже о сюжете, сколько там неточностей в показе реалий и обычаев той эпохи! Следовательно, при постановке фильма, на производство которого потрачено столько денег, не предусмотрели консультации со знатоками быта и памятников материальной и духовной культуры конца XIX в. Это убедительно, с использованием репродукций со многих картин, фотографий и предметов, показано в книге А. В. Кибовского «Сибирский цирюльник: правда и вымысел киноэпопеи» 2002 г. К сожалению, немало исторических огрехов (при выходе за пределы отображения дачного обихода) оказалось и в действительно выдающемся фильме того же Н. С. Михалкова «Утомленные солнцем», умно и душевно воссоздающем трагедию людей сталинской эпохи[62].
А так как главным источником представлений о прошлом, т. е. об истории, являются давно уже не труды ученых историков (тем более документальные публикации), а произведения художественной литературы[63] и искусства (а теперь особенно киноискусства), то подобный подход к изображению и объяснению прошлого представляется нормой для широкой публики; и обращающийся именно к ней фактически не чувствует ответственности, обязанности по возможности приближаться к исторической правде. Вседозволенность распространяется и на сочинения, представляемые этой публике как научные.
Учитывая обстоятельства, так сказать, глобальной распространенности, организаторы научно-коммерческого мероприятия, эпатирующего общепринятые исторические знания, использовали, конечно, ситуацию коренных общественно-политических перемен в нашей стране, когда рухнул казавшийся незыблемым партийно-государственный строй и поверженной оказались подпиравшая и пропагандировавшая его моноидеология и прислуживающие ей общественные науки.
Такие события обусловили плюрализм мнений и провозглашение этого ранее недопустимого явления новым образом общественно-политической жизни, а, следовательно, и научной тоже; что обеспечило в том числе безнаказанность за суждения, не имеющие под собой не только серьезных, но и вообще каких-либо оснований. А само чувство приобщения к подобной свободе самовыражения приобретало после десятилетий тягостного диктата мысли особо притягательную привлекательность.
В ту пору резко возросла численность публикаций материалов (в печати, по телеканалам и радио), разоблачающих искажение истории нашей страны в XX в. А виноватыми изображали нередко прежде всего ученых. Хотя на самом деле многие из них не имели ранее информации об этих фактах: им ведь тоже ограничивали допуск к секретной документации, а иные опасались проявлять вызывающую подозрение излишнюю любознательность — «ходить бывает склизко по камешкам иным». Тем не менее было, конечно, немало примеров откровенной фальсификации прошлого «профессиональными» историками; и не только сокрытия исторических данных, но и более удобного на сегодняшний день истолкования ранее известного по публичной печати. Это заметно снизило престиж исторической науки (как и других общественных наук) в широком общественном сознании. Поэтому подчас механически переносили явно очевидные «грехи» историков новейшего времени на всех историков, т. е. изучавших куда более отдаленные эпохи (и тоже, естественно, не безгрешных). Обосновывали это в том числе тем, что все историки вынуждены были придерживаться (более того, декларировать свою приверженность) единой методологии, т. е. методологии марксизма-ленинизма, объявленной впоследствии несостоятельной.