Лежал он на покрытой росой деревянной крашеной плоскости, это была дверь, положенная на четыре широких чурбака под раскидистой старой хурмой. Промочив тонкую ткань рубахи, небесная влага приникла своей прохладой к телу юноши, которое было бесчувственным ко всем прикосновениям жизни, — оно пребывало еще под властью белого дьявольского порошка. Я уже побывал этим юношей-наркоманом, что привлекло меня еще раз к нему? Здесь не любят — ненавидят жизнь, ко всем людям относятся как к бесам, то есть боятся и сторонятся их, но ничего предпринять против не могут, потому что чувствуют себя намного слабее их.
Он меня отталкивает, я не испытываю жалости к нему, все, связанное с ним в этом многообразном мире, не интересует меня, однако я снова здесь, лежу на мокрой двери и остекленевшими глазами таращусь в живое настоящее небо. И, пока его душа, одержимая душным нетопырем, носится где-то по героиновым небесам, я вынужден смирно лежать на досках, пытаясь разумом внять тому, что открыто глазам. Правда, моей медитации сильно мешает наркотический полет на перепончатых крылах, дергающиеся взмахи которых вызывают во мне неудержимый надрывный смех. И тело юноши неожиданно для меня соскакивает с места и принимается кругами перемещаться вокруг двери, положенной на четыре чурбака, при этом юноша громко хохочет с закрытыми глазами, размахивает руками и вдруг замирает на месте, нелепо растопырившись, как летучая мышь в полете.
Во время полета-кружения около двери я столкнулся с нею, и широкая тяжелая дверь съехала с двух своих опор, упала краем на землю, но удержалась на двух других опорах — осталась в виде поднявшего створ подъемного моста. И вот я ложусь на косую плоскость головой вниз, ногами кверху, упираюсь макушкой во влажную землю и, глубоко вздохнув, умиротворенно закрываю глаза.
Я завис в таком положении, в котором наконец-то умру от прилива крови к голове, словно казнимый через подвешение за ноги.
Но вскоре мне становится досадно. Хорошо в жизни отдаваться стихии самых простых, непроизвольных действий… Зевать. Ловить на удочку рыбу. Посылать на праздник поздравительную открытку. И тому подобное. Но зачем я, спрашивается, снова воплотился в этого корейского юношу? Неужели затем, чтобы сделать шагов сорок вокруг обрушенного с одного края садового лежака, потом улечься на него, задрав ноги к небу и головой упираясь в землю?
Переместиться из средневековой Испании в Южную Корею конца ХХ века лишь для того, чтобы час или два побыть наркоманом в состоянии отлета, потом улечься на доску вверх тормашками и умереть, ибо мозги зальются кровью?
И тебе снова придется переместиться куда-то, в кого-то, во что-то, хотя ни пространство, ни существа, ни предметы мира — они не ждут тебя, ничего не знают о тебе. Да и ты сам тоже не знаешь, откуда взялся, кто таков есть, самозванец. Нужно ли было кому-то, чтобы ты появлялся на свет, или абсолютно не нужно?
Неужели все мы самозванцы — это я снова говорю о нас, невидимых близнецах наших видимых земных братьев. Появляться снова и снова на свете, снова и снова дублируя бессмысленное самозванство тех, в кого мы воплощаемся, — это ведь и скучно, и грустно!
Но следующее мое перевоплощение было и не скучным, и не грустным. Оно состоялось в том же дворике одного заброшенного корейского дома, недалеко от сеульского аэропорта Кимпо. Дом был старинной сельской постройки, одноэтажный, выход из него зиял без двери. Дверь была снята с петель и уложена под хурмой на чурбаки, служила временным садовым лежаком для отдыха. Вокруг участка, на котором стоял дом, шла аллея невысоких лиственниц. В тот день, когда я в бесславном и нелепом состоянии валялся на полуобрушенном лежаке, надо мною встал, подойдя со стороны, некий смуглый лысоватый человек с внимательными темными глазами.
Это был брат Янг, проповедник-пионер всемирного дома Свидетелей Иеговы. В это весеннее утро после освежающего ночного дождя дышалось так свободно и радостно и свет нового дня востекал над небосклоном так жизнерадостно, что Янг забыл приостановиться где-нибудь на красивой полянке и, по обыкновению, опуститься на колени для утренней молитвы. Еще затемно выйдя с территории миссии, пионер прошел километра два по извилистым узким дорожкам, заливаемым каскадами водяных капель с низко нависающих по обеим сторонам ветвей кустарника… Брату Янгу исполнилось тридцать семь лет, но он был девственником. В двадцать лет он попал в тюрьму за свою веру, по которой ему нельзя было идти в армию, брать в руки оружие.
…Однажды, вот в такое же свежее утро, выйдя с территории миссии Братства, пионер Янг шел по этой же дорожке, отправившись на свою ежедневную молитвенную прогулку — за час до всеобщей храмовой, — и вдруг, вытянув вперед руки, он как будто коснулся ими огромного, мокрого, плотного тела Левиафана, лежавшего поперек дороги: ясно почувствовал сердцем, что нет того словесного Бога, Которым он только и жил, ради Которого смиренно и мужественно перенес годы тюрьмы (два срока по два года), о Котором так много читал в Библии, в журналах «Пробудись» и «Сторожевая башня», слышал в проповедях отцов-пресвитеров из Нью-Йорка.
Брат Янг улыбнулся. Бога по имени Иегова нет как нет, потому что Его не может быть ни под этим, ни под каким-нибудь другим именем. Бога с пышной седой бородой нет, но есть Кто-то несоизмеримо Больше и Лучше, чем оный Бог, придуманный слабостью человеческой по образу и подобию человеческому. И, надеясь оказаться среди 144 тысяч праведников, которые будут делить власть на небесах с Царем Нового Мира, руководители общины в Бруклине смело подключили свою церковь, отрицавшую все остальные церкви, как христианские, так и не христианские, называя их языческими, ко всемирному потоку американского доллара. И пионер Янг, слышавший уже многих подвижников из высших кругов общины, при всем своем уважении и любви к ним не мог не почувствовать, что каждый скрытый претендент в 144-тысячный небесный парламент говорит о Новом Царстве как о Новых Соединенных Штатах, где благодаря демократии и порядкам высшей парламентской республики ровно тысячу лет не будет смерти. Но никто из этих уверенных бруклинских руководителей не видел в себе того, что ясно прозрел скромный пионер из Южной Кореи.
Хорошие виды на вечножительство в Новом Царстве у них ничем не оправданы, да и не волнует это по-настоящему никого из них, даже самих тайных кандидатов в горний Совет Ста Сорока Четырех Тысяч.
Всех этих господ по-настоящему волнует только огненный Армагеддон. Как же гореть-то будем? Сохранится ли иммунитет для парламентских избранников, минуют их суд и огненная казнь? Брат Янг дело понимал так, что никого ничто не минует, каждый неукоснительно в обязательном порядке получит то, что заслуживает.
Еще в первый срок тюремного отбывания он шил ручным способом тапочки из дерматина, на казенную потребу, и не раз глубоко задумывался во время однообразной работы над тем, почему он, именно он, вопреки своему желанию сидит сейчас за низеньким верстачком в тюрьме и тачает безразмерные дерматиновые тапочки.
Кто так распорядился? Ведь сам Янг ни о чем таком не помышлял: что в двадцать самых сладких лет впервые возьмет в руки кусок искусственной кожи, пахнущий химически-заманчиво, расправит его, бросит на верстак и сверху наложит картонное лекало выкройки…
Нет, он такую судьбу не заказывал. Она вышла такой случайно, видимо, сама собой. Но об этом в следующей главе.