«Что же, говорю, мне делать-то, Анна Владимировна? Голод-то не тётка, жрать-то хочется». Да так я пол зимы у них и питался. А потом наши в деревню Харичи переехали, так я стал каждый день домой ходить. Шесть километров туда, шесть – обратно. Из мёрзлой картошки кашу хлебать. Пока жива была Арина Михайловна, «бабушка», мне жилось сносно. Она меня любила, подкармливала и от побоев берегла, когда случалось такое в её присутствии. Ещё маленького, бывало, сунет меня себе между ног, а руки вытянет в Дунькину сторону и кричит: «Дунька! С ума сошла! Изуродуешь парня-то! Что ты делаешь, опомнись!» А у той глаза с кровью, рожа от злобы перекошена и лезет напролом, того и гляди, и старуху изобьёт!
Ну, а когда умерла бабка, тут уж нам один-на-один приходилось воевать. Сначала я больше ногами, да хитростью спасался от побоев. Но вот в Нижней Курье в бараке № 18 пришлось самому в атаку пойти. Дело так вышло. Играли мальчишки из нашего барака возле барака, на улице, и что-то перочинным ножиком стругали. Я там не был, не видел, что именно. Один мальчишка, Павликом звали его, порезал себе палец, да и здорово. Заплакал, побежал домой. Ну, дома и спрашивают: «Кто тебя?» Тот сдуру ли, с перепугу ли, сказал, что я. Родители его, видать тоже не из умных были, побежали моим жаловаться. А Дуньке только повод дай, она на расправу скорая, ума и вовсё не было, чтобы разобраться, что к чему? Прихожу я домой, с её же поручением, про дело ничего не знаю, не опасаюсь ничего. Прошёл положить то, что принёс.
Дунька той порой вооружилась отцовским фуганком, и около дверей – оказалось, выход мне перекрыт. Идёт этакий зверь-зверем и фуганок над головой! Ну, думаю – пропал! Убьёт! Сработал инстинкт самосохранения: я со всей силой бросился на неё. И ударом головы в её живот, сбил её с ног! Перепрыгнул через неё и убежал. Двое суток не приходил домой, жил в лесу между Курьей и Закамском. Потом голод заставил идти домой. С этого дня она стала бояться меня и уже в драку не лезла. Зато языком здорово работала, да и на желудке моём здорово отыгрывалась. Всё, что было съестного – всё под замком держала. Давала мне по кусочку, с выдачи. А сама много раз мне на глаза попадала с чем-нибудь лакомым, так в рукав прятала, будто я не вижу, что она делает.
А этот Павлик, что подвёл меня, вскоре после этого случая, зимой дело случилось, выпрыгнул из вагона рабочего поезда на ходу и под колёса попал. Остался без обеих ног, и пенять не на кого.
«Отец»
Приёмный отец мой, Андрей Наумович, этот вроде и доброй души человек, да не своим умом жил. Когда один-на-один с ним разговаривали, бывало, так вроде всё наговорит, а потом всё не так, как говорил, поделает. Бывало, ещё мне маленькому насулит три короба, а потом ничего не купит и не сделает, как обещал. Потому я ему рано верить перестал. Когда я побольше стал, тогда понял, что у него рабская душа. Родился он в бедной малоземельной семье. От отца маленький остался. Он старшим был. Как на ноги встал, так пошёл батрачить по разным деревням, у мужиков, что побольше земли имели. И в армию ушёл из чужой семьи, от Анания Фёдоровича.
В армии денщиком служил у ротного командира. И там рабом проболтался, ничему не научился. В Первую Мировую войну на фронте мало был, попался в плен. И там за кусок хлеба батрачил то в Германии, потом во Франции. Когда из армии вернулся, Ананий Фёдорович его прибрал в дом, т. е. женил на Дуньке. Он так всю жизнь и был в батраках. Хозяина из него не вышло. Дунька его до последнего дня поколачивала.
Родные места
А вот деревня Петрованово мне очень нравилась. Тихо в ней было, до боли в ушах. Тишина! Зимой, когда в тихую погоду снег валится, так от падения снега шум слышался, вроде шипения. А летом, если кто на телеге проедет вдоль по деревне, так от телеги-то шуму на всю деревню, а потом опять тишина. А зелени было столько, что трудно рассказать. Просто, вся деревня в лесу! У нас на усадьбе без счёту деревьев было. И черёмуха, кустов двадцать, не меньше, и калины огромный куст. А берёз – тех вообще без счёту. И осины, и ивняк разных пород. В хорошие летние дни над всем этим пчелиный гул стоял, такой приятный, деловой гул. А запахи! Черёмуха ли цветёт, рябина ли, или калина. Даже во время цветения ивы – и то густой, медовый аромат в воздухе стоял.
Сразу за деревней густой еловый лес. В лесу небольшие луга. Когда они зацветут, так от запаха голова вкруг идёт! А в другую сторону от деревни пруд. Что за чудо этот пруд! На моей памяти глубина только по руслу была на плёсах, на мелководье, но и то по старицам метров до двух глубина была. По руслу – метра четыре-пять, где как. Крупной, ценной рыбы уже не было. Ни щук, ни жереха, ни судака. Ни язя. Раньше-то всё бывало. На моей памяти плотва, шеклея да налимы были. Да карася много было. Краснопериков вёдрами дед носил, да раков. Раков особенно дед любил. Больше никто раков не ел, кроме нас с дедом.
По плёсам целые поля камыша да осоки росло. В ветряную погоду как лес шумели эти заросли. Вода летом чистая, хоть камушки считай! Чаек на пруду водилось огромное множество. Такие чистые, белые, как вымытые. Головки чёрные, лапки красные. А глаза, как рубиновые камушки! Да смелые такие, что под ногами бегали, а раскричатся – так на берегу разговаривать трудно, заглушают человеческий голос! Гнёзда на прошлогоднем камыше строили. Яйца ихние лодками возили.
Семья
Дед мой родной по отцу, Антон Васильевич, родился в Погорелке. Их два брата было. Второй брат – Лука Васильевич. Жили рядом, через дорогу, только земли имели не много. Но было можно прожить на своей земле. Да потом он зимой работал на мельнице, дуб толок. И людям и для казны. Отец мой был единственный сын у отца, так что потом вся его земля досталась по наследству. А вот у Луки Васильевича два сына было: Николай да Андрей. Они тоже не делили отцовскую землю. Старший сын Николай остался на отцовской земле, а Андрея в дом отдали в деревню Ведерники, или Кожевники. Так вот у отца моего не знаю точно, сколько земли было, но голодом не сидели, несмотря на то, что у отца правая рука плохо работала – в локте не гнулась.
Когда я родился, тогда мать моя тоже уже не вполне здорова была, а детей в живых трое было. Дочь старшая уже большая была, приданое готовила. Старшему брату, Степану Николаевичу десять лет было. Он в отца пошёл, выглядел молодцом, крепышом. Отец на него все надежды возлагал. Второй брат, Леонид, шести лет был, да болел всё время. На него махнули рукой, мол, всё равно умрёт, сколь помается. Ну а тут я появился. Видимо, решили, что я-то вовсё ни к чему, лишний рот, да от дел отрывал, уход нужен. Мать больная, а сестре невеститься надо. Ну и отпустили меня на божью волю. Выживёт, так выживёт, а нет – так бог не забыл. И мало кого интересовало моё житьё-бытьё.
Со мной мало разговаривали, боялись, что я узнаю, что в чужой семье живу. А знать-то я про то лет четырёх или пяти знал. Маму и папу мне полагалось дядей и тёткой звать. А я никак не называл, язык не поворачивался. Зато меня не любили никто, упрямцем звали, самовольником. Отец сокрушался всегда: «Ох, мало тебя драли, ох, что из тебя выйдет!» Старший брат, крёстный мой, тот вообще со мной разговаривать избегал, считал ниже своего достоинства. Когда старикам письма писал, так обо мне спрашивал: «Что там дурак-то делает? Всё не поумнел?» Однажды я зашёл к нему, когда после ФЗУ уже работу искал. Думал, может, поможет чем, брат ведь всё-таки? Так он мне показал, где окошечко в отдел кадров на судозаводе. И бумажник свой, а в нём штук пять двадцатирублёвых бумажек. И сказал: «Вот как надо жить-то!» Да потом мы и расстались.
Мой другой брат Леонид, тот охотно болтал языком при каждой встрече, но чтобы что-то дельное сказал, что-то не помню такого случая. Больше бывальщины, да небылицы рассказывал. Жаловаться мне на свои обиды некому было, потому я молчал, как не было их. С мамой у меня однажды состоялся откровенный разговор. Было это в конце 1935 года, когда я после ФЗУ в депо Верещагино работал слесарем. Да на Октябрьские праздники решил на родину свою посмотреть, охота стало. Братья отправились на колхозный праздник пьянствовать, отец в караул ушёл. Мы с мамой одни «с глазу-на глаз» остались. Она настолько была слаба да больна, что сама ни встать, ни лечь не могла, я и остался с ней, чтобы поухаживать за ней. Братья и меня на гулянку звали, да я отказался. Я ведь в колхозе не работал и на готовом пировать не научился ещё. Молод.