— Как бы то ни было, вы крайне заинтересовали меня сегодня.
— Конечно, это было бы большим подспорьем для меня. Ничто так не уясняет идей, как изложение их другому. До сих пор…
— Ни слова более, сэр.
— Но можете ли вы уделять мне ваше время?
— Нет лучше отдыха, как перемена в занятиях, — проговорил я с чувством глубокого убеждения.
Дело было улажено. Уходя, он заявил, что чрезвычайно мне обязан. Я издал вопросительный звук.
— Вы излечили меня от смешной привычки гуденья.
Я ответил, что радуюсь, если мог оказать ему какую-нибудь услугу.
Но, вероятно, направление мысли, вызванное нашей беседой, вновь овладело им тотчас по выходе от меня. Руки его начали размахивать прежним манером. Слабое эхо гуденья доносилось до меня по ветерку…
Ну, это было не мое дело.
Он явился на другой день и на следующий день и прочел две лекции по физике, к нашему общему удовольствию. Он говорил с видом человека, имеющего вполне ясное представление об «эфире», о «проводниках силы», о «гравитационном потенциале» и тому подобных вещах, а я сидел на другом моем кресле и приговаривал: «Да, да, продолжайте, я слежу за вашим изложением».
Это была страшно запутанная материя, но я не думаю, чтобы он подозревал, насколько основательно я его не понимаю. Бывали моменты, когда я начинал сомневаться, хорошо ли я пользуюсь своим временем, но, во всяком случае, я отдыхал от сочинения этой проклятой драмы. По временам мое внимание совсем ослабевало, и я подумывал, не лучше ли изобразить этого чудака в виде центральной фигуры великолепного фарса.
При первом удобном случае я пошел поглядеть его дом. Это было большое строение, небрежно меблированное; тут не было никакой прислуги, кроме трех его помощников; его обыденная и частная жизнь характеризовалась философской простотой. Он был приверженцем воды и растительной пищи и всего логически следующего отсюда сурового режима. Но обстановка его дома возбуждала много недоумений. Тут все имело вид лаборатории, от подвала до чердака, и являлось удивительным уголком среди глухого поселка. Комнаты нижнего этажа были наполнены станками и аппаратами, пекарня и котел судомойни превратились в печи изрядной величины; в подвале помещались динамо-машины, а в саду находился газометр. Он показывал мне все это с доверчивостью и экспансивностью человека, чересчур долго жившего в одиночестве.
Три его помощника были из числа людей, что называется, «на все руки». Добросовестные, и если не интеллигентные, то сильные, вежливые и услужливые. Один, Спаргус, готовивший кушанье и справлявший всю металлическую работу, был прежде матросом; второй, Джибс, был столяр, третий же, экс-садовник, являлся тут главным помощником. Но это были простые работники. Весь интеллигентный труд исполнял сам Кавор. Они пребывали в глубоком невежестве, даже по сравнению с моим смутным пониманием.
Теперь о свойствах этих исследований. Тут, к несчастью, является серьезное затруднение. Я не ученый эксперт, и если бы попробовал излагать высоко-научным языком м-ра Кавора цель, к которой были направлены его опыты, то боюсь, что не только спутал бы читателя, но и сам бы запутался и, наверное, наделал бы ошибок, на которых меня поднял бы насмех любой студент, слушавший лекции математической физики. Поэтому, пожалуй, лучшее, что я могу сделать, это передавать мои впечатления своим собственным неточным языком, без всякой попытки облечься в тогу знания, носить которую я не имею ни малейшего права.
Целью изысканий м-ра Кавора было такое вещество, которое должно бы быть «непрозрачным» — он употреблял какое-то другое слово, которое я позабыл, но термин «непрозрачный» верно выражает идею — для «всех форм лучистой энергии». «Лучистая энергия», как он объяснял мне, есть нечто подобное свету, или теплоте, или рентгеновским лучам, или маркониевским электрическим волнам, или тяготению. Все эти вещи, говорил он, излучаются из центра и действуют на тела через пространство, откуда и происходит термин «лучистая энергия». Почти все вещества непрозрачны или непроницаемы для той или иной формы лучистой энергии. Стекло, например, прозрачно для света, но гораздо менее прозрачно для теплоты, так что его можно употреблять как ширму против огня, а квасцы прозрачны для света, но совершенно не пропускают тепло. С другой стороны, раствор иода в двусернистом углероде не пропускает света, но вполне тепло-прозрачен. Он скроет от нас огонь, но сообщит всю его теплоту. Металлы непрозрачны для света, но не для теплоты и электрической энергии, и так далее.
Далее — все известные нам вещества прозрачны для тяготения. Вы можете употреблять разного рода экраны, чтобы оградить что-нибудь от света или теплоты, или электрической энергии солнца, или от теплоты земли; вы можете защитить предметы металлическими листами от электрических волн Маркони, но ничто не преградит тяготения солнца или притяжения земли. Однако, почему тут должно оказаться ничто — это трудно сказать. Кавор не видел причины, почему бы не могло существовать такого преграждающего притяжение вещества, и я, конечно, не в состоянии был ему ответить. Я никогда ранее не думал о подобной возможности. Он показал мне вычислениями на бумаге, которые лорд Кельвин, или профессор Лодж, или профессор Карл Пирсон, или какой-нибудь из великих ученых, без сомнения, уразумел бы, но в которых я ничего не понял, что не только подобное вещество возможно, но что оно должно удовлетворять известным условиям. «Да, — повторял я, — да, продолжайте», слушая его изумительные рассуждения, которые не могу здесь воспроизвести. Достаточно для предлагаемой истории сказать, что, как полагал Кавор, он может сфабриковать такое вещество, недоступное притяжению, из сложного сплава металлов и какого-то, кажется, нового элемента, называемого, если не ошибаюсь, гелием, которые был прислан ему из Лондона в запечатанных глиняных кувшинах. Это, несомненно, было что-то газообразное и летучее.
Как жалко, что я не делал заметок, но мог ли я тогда предвидеть, что понадобятся такие заметки?
Всякий, обладающий хоть каплей воображения, поймет необычайные свойства подобного вещества и заразится до некоторой степени тем волнением, которое начал испытывать я, когда это понимание выплыло из тумана непонятных фраз, которыми осыпал меня Кавор. Но, вероятно, никто из читателей этой истории не будет сочувствовать мне вполне, потому что из моего сухого рассказа невозможно заключить о непоколебимости моего убеждения, что это удивительное вещество будет добыто.
Я не помню, чтобы я уделял в день хотя час непрерывной работы своей пьесе после моего визита Кавору. Мое воображение было теперь занято иным. Казалось, нет предела удивительным свойствам вещества, о котором идет речь; на какой только путь я не вступал, везде я приходил с ним к чудесам и переворотам. Например, если бы вам понадобилось поднять тяжесть, какую бы громадную ни было, вам стоило бы только подложить под нее лист нового вещества, и вы могли поднять ее соломинкой. Моим первым естественным побуждением было применить этот принцип к пушкам и броненосцам, ко всему материалу и способам ведения войны, затем к судоходству, к средствам передвижения, к строительному искусству, словом, ко всевозможным формам человеческой промышленности. Случай, приведший меня к самому зарождению такой новой эпохи, — а это была эпоха, никак не менее — был один из тех, что бывают единожды в тысячу лет. Между прочим, я видел в этом открытии свое собственное возрождение в качестве дельца. Я прозревал в нем акционерные компании и их филиальные отделения, и применения всякого рода, и синдикаты и трэсты, и привилегии, и концессии, расширяющиеся и распространяющиеся все дальше и дальше, пока единая обширная, огромная каворитная компания не овладеет всем миром.
И я участвую в этом!
— Мы у величайшего изобретения, какое когда-либо было сделано, — сказал я и сделал ударение на слове «мы». — Я приду завтра же, чтобы работать в качестве вашего четвертого помощника.
Мой восторг как будто удивил его, но не возбудил никаких подозрений или враждебного чувства. Скорее он ценил себя ниже, чем следовало.