– Чего ты его упрашиваешь!.. Вздерну, как старого кобеля!.. – нетерпеливо топтался Мартынов, оглядывая двор и глухие стены, откуда, сквозь щели и дыры, могли прозвучать новые выстрелы.
– Здесь были чужие люди, – сказал старик, показывая пустые беззубые десны и мокрый стариковский язык. – Пришли пять человек. Всех, кто был, прогнали из дома. Сказали, кто не уйдет, убьем. Так нужно Аллаху. Мои ноги болят, не могу ходить. У них были винтовки «бор». Они стреляли и ушли туда, – старик вытянул из-под накидки длинную руку с черной, скрюченной пятерней и слабо ткнул в глиняную стену на другой стороне двора, за которой скрылись стрелки.
Белосельцев вслушивался в его речь, стараясь понять знакомые слова фарси, искаженные местным наречием и стариковскими шепелявящими губами. Сайд Исмаил перевел Мартынову, указав число пришельцев, марку старых английских винтовок «бор», умолчав о воле Аллаха.
– Кто такие?… Откуда бандиты? – допрашивал Мартынов, с недоверием, почти враждебно слушая Сайда Исмаила. – Если бы нашего солдата убили, повесил бы его, как собаку! А кишлак его вшивый сжег!.. Так ему и скажи!..
– Уважаемый, кто были эти чужие люди? – Сайд Исмаил не пропускал к старику жестоких угроз Мартынова, останавливал их на себе. Защищал старика своими учтивыми вопросами, полупоклоном, жестом длинных смуглых пальцев, которые прижал к груди. – Убили нашего человека. Добрый, мирный человек, – в голову, вот сюда! – он прижал к своему виску длинный коричневый палец.
– В кишлак приходят чужие люди с «борами». Их послал Ахмат Шах. Вчера было четверо, сегодня пять. Всех, кто был в доме, прогнали. Меня бить хотели, винтовку показывали. Я ходить не могу. Сказал им: «Пусть будет так, как хочет Аллах!»
Сайд Исмаил перевел Мартынову, опять умолчав об Аллахе. Подполковник терял интерес к старику. Зорко, тревожно оглядывал кромки дувала, деревянный навес крыльца, вход в глубь дома, откуда грозила опасность.
Белосельцев, пережив недавнюю опасность, азартное возбуждение бега, испытывал теперь новое, сложное, из множества переживаний, чувство. Силой оружия, под прикрытием вороненых стволов он ворвался в дом. Проломил хрупкую преграду, заслонявшую чужой очаг и порог. Проник сквозь запретную завесу, заслонявшую сокровенный уклад, недоступный постороннему взгляду. Он, чужак и пришелец, под защитой «бэтээров», посылавших в небо грохочущие очереди, оказался в центре мирка, куда в иное время путь ему был заказан. Война и насилие проложили ему дорогу. Оружие растворило двери. И он увидел то, что иначе было невозможно увидеть.
Это насилие, частью которого он был, смущало его, порождало чувство вины. И оно же, насилие, было для него инструментом познания, быстрым и экономным средством исследования. Насилие, как скальпель, разрезало покров, и в несколько первых мгновений можно было понять и увидеть, как устроены сокрытые органы, размещены сочленения и ткани. Запечатлеть их молниеносным взглядом, пока разрушение еще не накрыло их волнами боли и крови.
В углу двора были сложены разрубленные корявые поленья, уложены бережно и накрыты ветхой циновкой. Тут же стоял кетмень с отшлифованной рукоятью и кованым, отточенным острием. В другом углу, такой же аккуратный, покрытый, круглился стожок темного сена из высохших горных трав и там же прилепился к ограде лепной, с залысинами хлев, из которого едва заметно струилось живое тепло от притаившихся пугливых овец. В нише стены, словно на лежанке русской печки, валялось красное стеганое одеяло, стояла керосиновая закопченная лампа и лежала рукодельная, из деревяшек и тряпочек, детская игрушка. На деревянной веранде среди ветхих покосившихся столбиков было развешено женское белье – еще влажные, сочно-малиновые юбки, прозрачно-розовые рубахи и ленты, и эта присутствующая здесь женственность волновала Белосельцева. Там же, под навесом крыльца, висела плетенная из прутьев клетка и в ней, как цветной огонек, металась птичка.
Дверь в дом была открыта, наполнена смуглым сумраком, и если войти, то увидишь горницы, расписанные восточные сундуки, выложенную цветной шерстью кошму и какой-нибудь старый ржавый клинок на стене.
Насилие, которое провело их беспрепятственно во внутренний домик, могло провести их и дальше, в покои крестьянского дома. Но Мартынов крикнул солдатам:
– Отставить!.. Пошли отсюда!.. – повернулся к Сайду Исмаилу и, не глядя на старика, произнес: – Скажи ему, если б хоть кто-нибудь из солдат пострадал, я бы его тут же пристрелил во дворе! – повернулся и пошел прочь, опустив автомат, усталый и слегка прихрамывающий.
Саил Исмаил наклонился к старику:
– Уважаемый, пусть будет мир в твоем доме, а тебе сопутствует долголетье!
– Как захочет Аллах, так и будет, – сказал старик беззубым ртом, едва кивнув своей львиной заросшей головой.
Белосельцев, ступая за Саидом Исмаилом, покинул жилище. По склону спустился к трассе.
Колонна, разрозненная и смятая обстрелом, собралась и выстроилась вдоль обочины. Опрокинутый трактор был поднят, возвращен в строй. Водители-афганцы очищали его от пыли, промывали его царапины и вмятины. На стекле дымчатым одуванчиком белели трещины, окружавшие пулевое отверстие.
На сухой обочине лежал убитый водитель. Его длинные костлявые ноги, обутые в стоптанные башмаки, вылезали из штанов, и на них темнели редкие волоски. Руки с длинными коричневыми пальцами были вытянуты по швам, словно он лежал по стойке смирно, ожидая приказаний. Чалма отвалилась, напоминала скомканное грязное полотенце, и на смоляной голове виднелась маленькая смуглая лысина. Горбатый нос крупно торчал на лице, и на щетинистых фиолетовых губах образовались ямины. На костяном лбу, между синими, разведенными бровями кровянела дыра, и густая малиновая кровь, брызнув, как варенье, глянцевито блестела.
Белосельцев подходил к убитому, видя грязную ткань чалмы, стоптанные подошвы, тень на щеке от торчащего горбатого носа и застывшую, как красный лак, блестящую кровь. Пространство вокруг убитого вдруг стало стекленеть и сгущаться, как студень. По нему пробегали вязкие волны. Лица людей, синие трактора, бруски «бэтээров», желтый гончарный кишлак, окрестные горы стали волноваться, как водяное отражение, и Белосельцев, теряя сознание, падал в мягкое и бесцветное.
Очнулся от шлепков в лицо. Мартынов наклонился над ним, хлопал его по щекам тяжелой ладонью.
– Ну вот, глаза смотрят! – сказал офицер, распрямляясь.
– Не знаю, что со мной… – виновато сказал Белосельцев, приподнимаясь с земли.
– Дело обычное, – сказал Мартынов. – На кровь посмотрел, она и опрокинула. С непривычки на кровь нельзя смотреть. Ее природа нарочно в темноте, в венах держит. Кто на нее на свету посмотрит, того она бьет, – и, отворачиваясь от Белосельцева, приказывал командирам машин: – Продолжать движение!.. При подходе к кишлакам предупредительную очередь в воздух!.. В случае обстрела по площадям из всех пулеметов!.. По машинам!..
Они двигались дальше по солнечному сухому ущелью. Белосельцев сидел на броне, размышляя над тем, что случилось. Кто тот, невидимый, что нанес ему сокрушительный бесшумный удар, уложил на каменистую землю. Останавливал, не пускал. Запрещал видеть и знать. Предупреждал о какой-то запретной тайне. О громадной, его поджидавшей опасности. Он, Белосельцев, пренебрег этим знаком. Не остановился на невидимом рубеже. Снова сидел на броне, катился в солнечном ветре мимо осыпей, круч и распадков. Вторгался в азиатскую, пропитанную красными отсветами землю, словно горы, откосы, сухой бурьян на обочине были обрызганы гранатовым соком.
Трасса, цепляясь за горы, быстро сбегала вниз. И возникла легкость, как при свободном падении. Будто ослабели невидимые, удерживающие крепи, развязались тугие узлы, и земля своим притяжением увлекала колонну вниз, пронося ее мимо разноцветных склонов, лепных кишлаков, безлистых ржаво-красных садов. Долина, еще незримая, тянула к Белосельцеву свои руки, влекла к себе, и он, одолев преграды, избегнув опасности, освобожденный, стремился в долину, предчувствуя ожидавшее его чудо.