Подняв голову, Грэм увидел ярусы галерей, откуда на него смотрело множество лиц. Воздух вибрировал от бесчисленных голосов и музыки – она доносилась сверху, веселая и возбуждающая; ее источника он так и не смог найти.
Центральный зал был полон – но без толчеи, хотя собралось, по-видимому, много тысяч человек. На всех были сверкающие, даже фантастические одежды, причем на мужчинах столь же замысловатые, как и на женщинах, – нудный пуританский стиль солидного мужского костюма уже давно канул в небытие. Большинство мужчин носили тщательно завитые волосы, лысых не было вовсе. Это море подстриженных локонов очаровало бы Россетти. Один господин, носивший, как сказали Грэму, таинственный титул «аморист», щеголял двумя косами в стиле Маргариты, и они ему шли. Косички-хвостики попадались часто; вроде бы маньчжурское происхождение более не считалось чем-то зазорным. Одежда отличалась многообразием фасонов. Более стройные мужчины носили штаны в обтяжку; попадались буфы с разрезами, плащи, мантии. По всей видимости, преобладала мода эпохи Льва X, но ощущалось и влияние Востока. Дородность мужчины, которая в викторианские времена подвергалась немилосердным атакам со стороны бесчисленных пуговиц, варварски зауженных панталон и режущих подмышками сюртуков, теперь служила основой для демонстрации исполненной достоинства осанки, подчеркнутой обилием ниспадающих складок. Довольно часто, однако, встречались и изящные костюмы в обтяжку. Грэму, чопорному человеку чопорного века, эти люди казались слишком манерными, их лица – слишком подвижными, мимика – чересчур выразительной. Они жестикулировали и выказывали удивление, интерес, изумление, они удивительно откровенно демонстрировали чувства, которые в них возбуждали дамы.
А дамы составляли здесь, несомненно, подавляющее большинство. Их одежда, походка, манеры были не столь вызывающими, не столь бросающимися в глаза, но более вычурными. Некоторые красовались в платьях классической простоты в стиле ампир, их обнаженные руки и плечи сверкали белизной. Другие были в облегающих платьях без швов и пояса, иногда украшенных длинными ниспадающими с плеч складками. Привлекательность откровенных вечерних туалетов не уменьшилась за минувшие два столетия.
Двигались они с несомненным изяществом. Грэм заметил Линкольну, что видит вокруг фигуры, сошедшие с рисунков Рафаэля, и Линкольн ответил, что искусству жестов в богатых семьях обучают с детства. Появление Хозяина было встречено оживлением и аплодисментами, но благовоспитанность не позволила этим людям толпиться вокруг него или досаждать пристальным вниманием, пока он спускался по лестнице в зал.
Грэм уже знал от Линкольна, что здесь собрались сливки лондонского общества; почти все они были важными сановниками или ближайшими родственниками важных сановников. Многие вернулись из европейских Городов Наслаждений с единственной целью приветствовать его. Здесь были командиры аэронавтов, отступничество которых сыграло роль в свержении Белого Совета, когда наступил решающий момент, руководители Управления ветродвигателей, высшие чины Пищевого треста. Контролер Европейских свинобоен выделялся меланхолической внешностью и утонченно циничными манерами. Мимо Грэма прошел епископ в полном облачении, беседуя с господином, одетым в традиционный костюм Чосера, включая и лавровый венок.
– Кто это? – спросил Грэм почти невольно.
– Лондонский епископ, – ответил Линкольн.
– Нет, тот, другой…
– Поэт-лауреат.
– Неужели до сих пор…
– О, нет, стихов он не пишет. Это кузен Уоттона, члена Совета. Он из клуба роялистов «Алая Роза» – весьма изысканного клуба. Они хранят старые традиции.
– Мне говорили, у вас есть король.
– Король не принадлежит к этому клубу. Его пришлось исключить. По-моему, тут дело в том, что в его жилах течет кровь Стюартов. Однако на самом деле…
– Их много?
– Чересчур много.
Грэм не совсем понял, в чем дело, но, по-видимому, все это было частью тех перемен, которыми отличался новый век от старого. Он снисходительно кивнул первому человеку, которого ему представили. Ясно было, что тонкие различия в положении играли роль даже в этом собрании, и Линкольн счел нужным представить ему очень небольшую часть гостей – так сказать, узкий круг. Первым подошел Главный аэронавт, загорелое лицо которого резко контрастировало с бледными лицами других приглашенных. Своевременная измена Совету сделала его весьма важной персоной.
Простые манеры, по мнению Грэма, выгодно отличали его от окружающих. Главный аэронавт сказал несколько общих фраз, заверил Грэма в своей лояльности и искренне справился о его здоровье. Держался он непринужденно, в интонации его отсутствовало легкое стаккато, свойственное английскому языку нового времени. Аэронавт превосходно продемонстрировал Грэму, что перед ним грубовато-дружелюбный «воздушный пес» – он сам употребил это выражение, что человек он простой и мужественный, старой закваски, что никогда не прикидывается всезнайкой и что то, чего он не знает, и знать-то не стоит. Он поклонился без малейшего подобострастия и отошел.
– Рад видеть, что такие люди еще не перевелись, – сказал Грэм.
– Это все фонографы и кинематографы, – немного язвительно заметил Линкольн. – А он учился у жизни.
Грэм еще раз взглянул на удаляющуюся коренастую фигуру. Кого-то она до странности напоминала.
– По сути, мы купили его, – сказал Линкольн. – Отчасти. А отчасти он испугался Острога. От его решения зависело все.
Он резко повернулся, чтобы представить Генерального инспектора средних школ. Это был высокий человек изящного сложения в серо-голубой академической мантии. Он поглядывал на Грэма сквозь пенсне викторианского фасона и сопровождал свои слова жестами безупречно ухоженных рук. Грэм немедленно заинтересовался кругом обязанностей этого господина и задал ему несколько конкретных вопросов. Генерального инспектора, казалось, несколько удивила и позабавила полная неосведомленность Хозяина. Слегка неопределенно упомянул он о монополии на образование, которой обладает его компания; монополия же эта возникла благодаря контракту, заключенному с синдикатом, контролирующим многочисленные лондонские муниципалитеты. Зато с особым энтузиазмом он говорил о прогрессе образования с викторианских времен.
– Мы покончили с зубрежкой, – сказал он, – ее мы полностью исключили, нигде в мире теперь нет экзаменов. Вас это радует?
– А как вы добиваетесь результатов? – спросил Грэм.
– Мы делаем ученье занимательным – насколько возможно. А если что-либо не привлекает учеников, мы пропускаем эту тему. Ведь пространство для познания так велико.
Он углубился в подробности, и беседа затянулась. Грэм узнал, что дополнительные курсы при университете по-прежнему существуют, хотя и в измененной форме.
– Есть, к примеру, девицы, – распространялся Генеральный инспектор с глубоким осознанием собственной полезности, – которые рьяно изучают некоторые предметы, если они не чересчур трудны. Таких у нас тысячи. В настоящее время, – с наполеоновским жестом заявил он, – около пятисот фонографов в различных частях Лондона читают лекции о влиянии Платона и Свифта на любовные похождения Шелли, Хэзлитта[19] и Бернса. Затем слушательницы напишут сочинение по теме лекций, и их имена в порядке успешности вывесят на видных местах. Видите, какой прогресс? Полуграмотный средний класс ваших дней исчез.
– А начальные школы? – спросил Грэм. – Они тоже в вашем ведении?
– Полностью, – подтвердил Генеральный инспектор.
Грэм, которого и в прежние – демократические – времена интересовала эта проблема, стал задавать вопросы. Ему припомнились некоторые случайные фразы, оброненные стариком, с которым он разговаривал в темноте. А тут еще Генеральный инспектор подтвердил слова старика:
– Мы пытаемся сделать начальную школу приятной для детишек. Ведь им так скоро придется трудиться. Самые простые принципы – послушание, трудолюбие…
– Учите их совсем немногому?
– А зачем им больше? Излишние знания порождают беспокойство и неудовлетворенность. Мы их развлекаем. Но и при этом возникают неприятности, возбуждение в массах. Откуда рабочие набираются этих мыслей, уму непостижимо. Друг от друга, видимо. Тут и социалистические мечтания, и даже анархические идеи! Агитаторы действуют вовсю. Я всегда считал и считаю, что моя первоочередная задача – борьба с народным недовольством. Зачем делать народ несчастным?