Очнулся я не сразу, но кто-то настойчиво и восторженно тряс меня за пиджак на груди. Я открыл глаза и увидел над собой бледное лицо Эжена. Он улыбался. Оказывается, один его верхний зуб был со щербиной.
Эжен оставил меня, отошел и прислонился к столу, где рядом и чуть в стороне развалился иронически-довольный Пауль. Они оба смотрели на меня.
Я шевельнулся. Локти мои были привязаны к подлокотникам кресла, а кисти рук так же прижаты контактными ремнями. Я снова закрыл глаза, но резкий удар тока потряс меня.
Пауль улыбался, приподняв усы.
— Не пытайтесь уснуть, — услышал я тонкий голос Эжена. — Вам теперь это не удастся... никогда.
Я молчал, расслабляясь снизу, от связанных лодыжек до макушки, где еще жило щекотное ощущение электроудара. Я боялся, что нахлынувшие мысли выдадут меня, если эти двое подключили кресло к компьютеру, и теперь медленно и осторожно я освобождал сознание от всяких мыслей, бесполезных и даже опасных, и не только для меня.
— Он сбрасывает мысли, — заметил Пауль, покосившись на стол, где, видимо, лежал плоский прибор, не видный с моего кресла.
— Неважно, — ответил Эжен, продолжая смотреть мне в лицо. Вещдоков у нас достаточно, и на пятые-седьмые сутки бодрствования все его мысли вернутся к нему, и тогда мы узнаем много любопытного. Мы не станем сажать тебя на колеса или иглу. — Теперь бледный Эжен обращался ко мне, но я по-прежнему фиксировал взгляд на потертой ширинке его брюк. — Мы не дадим тебе спать. Никогда, — прибавил он с улыбкой и веселым голосом. — Пока ты не расскажешь все, что знаешь и не знаешь. И тогда мы дадим тебе возможность уснуть навсегда.
Сверху последовал страшный удар сжатым воздухом. Меня вдавило в кресло. Уши наполнились звонким писком, а во рту ожил соленый вкус крови.
— Нас не интересуют ни Карлос-Луис, — услышал я голос Эжена, — ни Мария-Оливия, ни кто-нибудь другой из твоих друзей...
— Бывших, — сказал Пауль.
— Да, бывших, — подтвердил Эжен. — Теперь у тебя нет никого. Никто никогда не узнает, что с тобой произошло. Наше подполье, — усмехнулся он, — намного подпольнее вашего. А до наших подвалов не доберется никакое общественное мнение.
Я молчал.
— Зато какая бодрая, деятельная жизнь ожидает тебя! — воскликнул Эжен. — Ни секунды сна! Ты сможешь перебрать в памяти все события младенчества, детства, юности, зрелости... А мы все это запишем. Это будет самая полная твоя биография. Которую никто не прочитает. Кроме нас. А мы тебе потом почитаем. Вслух.
— Он не хочет с нами разговаривать, — зевнул Пауль. — Я уж и забыл, какой у него голос.
Электрошок снова пронзил меня. Во рту исчез вкус соленой крови, слух стал тоньше и напряженнее.
— Скажи нам что-нибудь простое, — предложил Эжен. — Например, какая сегодня погода?
— Откуда он знает? — удивился Пауль.
— Зна-а-ает, — протянул Эжен. — Он все знает. Он у нас давно в умниках ходит. Ну-ка, скажи, какая сегодня погода?
Я молчал, считая удары сердца.
— Какая сегодня погода? — в голосе Эжена протянулась металлическая нить, и это меня обрадовало. Я начал потихоньку подтягивать все свои внутренние силы к этой проблеме: действительно, какая сегодня погода? Этому вопросу стоило посвятить все, что мне и во мне оставалось.
— Какая сегодня погода?
Я был доволен. Я готов был услышать этот вопрос миллион раз. Проиграть эту игру до самого конца. Без гнева и пристрастия.
— Какая сегодня погода?
НЕ ТОЛЬКО ПЛОТНИК
Некогда были мы крепко дружны и много спорили, как принято в наши молодые годы, спорили о той, пронзительно-чистой и празднично-правильной жизни, которая, казалось нам, наступит непременно и сразу, как только отгниют и рухнут сдерживающие препоны. Но не отгнили, не рухнули, а приумножились, и стало быть, молодые споры наши вышли напрасны — и где они теперь? — но тем более жили они дивным воспоминанием о нашей неслучившейся правде.
Желудьков, или Желудь, как звали его друзья, оказался «отходником», то есть отошел от дела, к какому готовил себя и образованием, и талантом, и внутренней высокой энергией. Подобных знавал я многих. Побившись об жизнь, разуверившись, увидевши, что случайности и обстоятельства не споспешествуют, эти люди оставляли прежде избранное занятие, которому обещали посвятить жизнь, и брались за первое подвернувшееся. Кто осудит их? В последней четверти двадцатого века чуть не каждый оказался не на своем месте. Была ли в этом глубинная, с дальней целью, эволюция, ставшая результатом выработать ничтожный, мелочный характер, дрянную натуру, или некто со злой удалью переменил имена и знаки, не знаю. Ложные пути не имеют пределов и сроков.
Желудь незаметно для всех отошел в тень, потерялся из виду, а через десяток лет я с трудом и безуспешно пытался вспомнить, кем он был прежде: то ли инженером, то ли врачом, то ли интеллигентом. Да и не в этом зерно. Почти у всех итог один — черточка между годом рождения и годом смерти. Только у одних эта черточка короче, у других длиннее. Прочие условия, как говорят, не репрезентабельны. А еще спустя годы я узнал, что Желудь вообще бросил все, что поддается бросанию, купил землю, построил дом и то ли пчел разводит, то ли пни корчует, то ли знахарствует. Кто-то рассказывал, будто у Желудя нашлось мощное биологическое поле и будто бы он врачует накладыванием рук на больные места. Я помню эти руки, они были в царапинах и ссадинах.
Я поехал к нему, когда-то еще доведется свидеться в этой жизни, которая в своей центробежности все разбрасывает на стороны, оставляя в себе пустоту и холод.
От станции дорога раскатывалась прямиком через пустое поле к поселку в редком лесу. Был август. Воздух, давно избывший первую летнюю свежесть и еще не напоенный осенью, остро першил в горле. Солнце, задернутое пеленой, мутнело, и места вокруг разворачивались плоские и унылые. Комковатое бесплодное поле заросло сорной травой. Широкая и твердая, убитая колесами и ногами, дорога шла по брошенному полю ровно, не сворачивая и не петляя, как вся современная ей жизнь. Нигде не было видно и слышно птиц. Унылые места. Тут впору селиться людям без будущего.
Одноэтажный бревенчатый дом оказался неподалеку от дороги, среди редких чахоточных деревьев. Он зеленел, ярко крашенный, как чужой и нелепо довольный собой коробейник на поминках.
Желудь, в меховой безрукавке на голом теле и в брезентовом переднике, стоял у ворот, ожидая меня. Он не удивился и не обрадовался, просто стоял и смотрел, как я приближаюсь. Конечно, он узнал меня. Меня трудно не узнать. Мы спокойно поздоровались, мельком взглянув в глаза, будто расстались вчера, и пошли в дом. Земля вокруг дома была благодарнее, она питала сочные травы и кусты. Лишь деревья, такие же чахлые, как и везде, с трудом тянули соки из тощих глубин. Мерзости запустения в природе не виделось, но экологическая скудость, казалось, обосновалась здесь надолго.
Просторная гостиная с тремя окнами и большим, блестевшим цветными изразцами камином — ностальгией по буржуазности — матово освещалась солнцем и напоминала о довоенном уюте, секрет которого был расстрелян еще на подступах к иллюзиям.
Я поставил у порога дорожный сак, сбросил с ног ботинки, прошел по прохладному полу, сел в низкое деревянное кресло у окна, огляделся: все вокруг было сработано хозяйственной рукой, если и не по законам высшего мастерства, погибшего раньше уюта и иллюзий, то вполне добротно и удобно. Много ли претензий у человека, который в детстве был заложником нищеты?
Желудь освободился от передника и расположился напротив. Некоторое время мы молчали. Я рассматривал его, он меня. Скорее всего, мы стали похожи. По разным поводам жизнь одинаково ужесточила наши сердца, иссушила мысли, вылепила лица, придав им необратимость. Человека странно тянет приходить на место своего поражения. Самым умным было тотчас встать и уйти, но еще умнее — вовсе не приходить, потому что было ясно: он не скажет ничего, чего бы я не знал заранее, и я не смогу порадовать его ни откровенностью, ни откровением. Первое я потерял в дороге, второго не нашел.