Мысли вызывают уважение, но мешают плыть. Бумажному кораблику приходится преодолевать повороты, взлеты, падения. И только благосклонность судьбы и горестный опыт капитана позволяют справиться с бешеной гоньбой за ничем.
Корова, имени которой не помню, любила молчать. Когда я отрывался от книги и поднимал голову, корова внимательно смотрела на меня влажными карими глазами. Поход армии Спартака едва ли волновал ее. Но она смотрела на меня и вслушивалась в бормотанье ручья на камнях. Под пульсирующей водой в осколках солнечных отражений пестрые камни были льдисто чисты, как первые надежды, которым никогда не суждено сбыться.
СИММИЙ
Симмий — фиванец, доставивший двадцать мин денег для подкупа доносчиков и оплаты освобождения Сократа из афинской тюрьмы, пополудни двадцать шестого дня заключения учителя долго беседовал с ним.
Сократ, убедивший себя, Критона, остальных друзей и учеников, а также булевтов и с ними молчаливое благонамеренное большинство афинян, что ему, Сократу, разумнее дождаться корабля с Делоса и затем выпить праздничную чашу истинного освобождения, нежели бежать под покровом тайны и тем обречь свои вопрошания и свое имя в себе, и в детях, и в учениках на бесславное подозрение, что Сократ, оказывается, был не один, а в одном два Сократа, один из которых пытался найти истину, а другой пытается ее сокрыть, — Сократ был настроен насмешливо и спокойно.
Симмий, утром купивший у архонта за семьдесят шесть драхм возможность тайно посетить тюрьму, был, напротив, разгорячен. Ему, полному сил и надежд, казалось, что слова учителя о добре и зле, о мужестве и страхе, о жизни и смерти, о человеке и полисе, о душе и законе для нее, о демократии и тирании, слова эти, казалось, теперь не принадлежали Сократу нынешнему, ожидающему прибытия «Делиоса», а принадлежали какому-то другому Сократу в прошлом, и этот Сократ не принадлежал никому, ни себе, ни другим.
— Добрый Симмий, неужели ты думаешь, что в одном Сократе прячутся два разных человека, и ни один не решается показаться на свет? И почему два, а не три и не больше? И как они не рассорятся в общем старом теле, которое и для одной-то души непригодно? А если в одном боге содержатся два, то какому из них следовать? Тому ли, кто ведет к невидимому, или тому, кто ведет к видимому? А разве жизнь и смерть не едины? Ты можешь подумать об одном, не подумав о другом? И когда мы говорим о древних поэтах или героях, то разве мы не подразумеваем, что вот, они были, а теперь их нет? Так и ты, Симмий, можешь сказать себе, что вот, я вижу живого Сократа, а через четыре дня увижу мертвого. И какой из них более убедителен?
— Это так, мой Сократ, — отвечал фиванец, — но ты приговорен умереть по мнению большинства, и в этом все дело. Но помню, ты сам говорил как-то, что мнение большинства умирает в законе, и потому закон — это мертвое мнение. И разве это не трагедия — умирать живому по воле мертвого?
— Согласен, Симмий, но верно и другое: закон живет во мнении живущих. Так что я умираю по воле живых, чтобы стать затем вновь живым во мнении других живущих. Я не могу нарушить волю бога, приговор природы явлений, не могу прервать цепь чередований.
— Сократ! — воскликнул Симмий. — Гибель богов, гибель героев и гибель людей — это зло. Неужели ты хочешь способствовать злу?
— Это разные гибели, — отвечал Сократ, — и это одна гибель — гибель живого.
— Это трагедия...
— Что такое трагедия, Симмий? Разве трагедия — это не облаченная комедия? И разве комедия — не разоблаченная трагедия?
— Смерть Сократа — это смерть Сократа, — заметил Симмий и услышал в ответ:
— И ничего более того. Она всего лишь продолжение жизни. Если ты возражаешь, скажи.
— Но ты, Сократ, сам говорил, что когда сталкивается государство и гражданин, тогда гибнет истина и тогда государство становится слабее, а человек беднее.
— Я говорил противоположное, — согласился Сократ, — я говорил, что от гибели истины человек становится слабее, а государство беднее. Потому что человек силен богатством государства, а государство богато силой своих граждан. Не ты ли сам соглашался, Симмий, что совершенство — это соединение того и другого? Красоты и пользы, духовного и телесного.
— Ты рассуждаешь несвойственным тебе образом, — сказал Симмий. — Раньше ты больше спрашивал, а теперь больше утверждаешь. Как будто кто-то другой, а не я, задает тебе вопросы.
— Ты прав, добрый мой Симмий. Это оттого, что теперь я знаю больше о том, что знаю меньше прежнего. И теперь я принадлежу не себе, а закону. Приговорив меня к смерти, закон доказывает свою правоту. Отказываясь бежать, я отказываюсь принимать участие в общественных делах.
— Нет, — возразил Симмий, — Сократ принадлежит себе, своим детям, друзьям, афинским гражданам, и уж после того принадлежит закону Афин и затем закону Кроноса.
— Слишком много Сократов, — спокойно улыбнулся старик. — Я могу заблудиться среди них и не узнать себя.
— А твой бог...
— И мой бог тоже. Он одинок, как и я. Всякий одинокий — аристократ. Особенно если он сидит в тюрьме. Он отдален от толпы своим предназначением. И что такое тюрьма Афин, если Сократ сидит в своей собственной? Бог выбрал меня, чтобы я сделал свой выбор. Голос бога, всю жизнь удерживающий меня от дурных поступков, сейчас не звучит. Значит, я прав в своем выборе. Выбрать позор тайного бегства было бы неблагодарностью по отношению к богу. Потому успокойся, мой добрый Симмий. Ты и Федон, Кебет, Критон, Аполлодор, да и другие, предлагаете мне бежать. Вас большинство в этом мнении. Но разве я не сомневался во мнении большинства? И разве бог, прежде чем проявить свою волю, бежит спрашивать совета у тирана? Я не могу отрывать своей душе крылья... Прислушайся, Симмий, как тихо в мире! Я слышу, как капает вода моей жизни в последней клепсидре. Ты слышишь, Симмий?
— Нет, Сократ, не слышу... Но через день после возвращения феории ты сможешь спросить у самого Гомера, прав ли ты был в своем упорстве.
— Возможно, добрый мой Симмий, но не сразу. Мне еще предстоит суд Миноса и Адрастеи. И, может быть, третье воплощение через четыре столетия. И вот тогда... Я не думаю, что старик Гомер много изменился с тех пор...
Сократ умолк и задумался.
— О чем ты, учитель?
Старик поднял светлые глаза. Они были как чужие под морщинистым шишковатым уродливым лбом.
— На Делосе есть превосходная статуя Нике. Но почему она улыбается? Будь я Архермом, я бы снял улыбку с лица Нике и повернул ее ноги так, как это соответствует свойству полета. Ведь она летит, а улыбке нужен покой... Если ты не возражаешь, давай сыграем в шашки, Симмий.
СЕРЕНДИПИТИ
В стародавние времена актуальные события и представления о них перестали совпадать, затем разошлись из-за неуемных претензий историков и футурологов, и актуальность эволюционировала в реальную область бытия, а представления о ней — в идеальную. Те, кто задумывался над этим расхождением, склонны были приписывать свойства реального бытия — идеальному. Те же, кому это безразлично, напротив, приписывали идеальные свойства — реальному бытию. Поначалу ни затруднения, ни вреда от этого не было. Историки — пророки назад — занимались описанием событий, которые, как врали свидетели, все-таки происходили. Футурологи — историки вперед — планировали свои представления о том, что все-таки никогда не происходило, да и не могло произойти. Первые не доверяли вторым. Вторые игнорировали первых. В этой сумятице причина и следствие потеряли друг друга, и их общий предок — детерминированность — тихо погибла, как погибли многие виды людей и животных. И поскольку разделение идеального и реального происходило постепенно и на протяжении длительного исторического времени, это разделение почти никак не учитывалось при подсчете баланса человеческой эволюции. Верстовые столбы долгого пути выбирались случайно, из подручного материала: то пылко заверяли, что виной всему отказ от матриархата в пользу патриархата; то видели корень зла в переходе от полигамии к моногамии; то отмечали, как невесть что, разделение труда на скотоводческий и земледельческий; то наперебой надеялись, что все исправит открытие пара, электричества и атома. Но так бывает и в жизни отдельного человека: он думает, что у него нефрит, а это всего лишь ботинки жмут. То, напротив, он надеется, что у него пиджак великоват, а на самом деле это эмфизема. И так далее и тому подобное. И редко кто догадывается, что в основе всего расхождение реального и идеального. Это не означает, что они не учитывают интересов друг друга. Первые поставляют вторым продукты питания, вторые снабжают первых иллюзиями, что все идет как надо. Иногда те и другие спохватываются, и тогда начинаются взаимные тяжбы, обвинения, переходящие в потасовки и революции. После чего все расходятся копить недовольство до следующего раза. Люди, занятые реальными предметами, мало интересовались себе подобными: профессия пекаря не изменилась со времен Адама, а рецепт изготовления сдобных булочек редко бывал поводом опустошительных войн. Иное дело — мир представлений! Люди, живущие в нем, занятые им, не имеющие привычки и привязанности к реальному, бывали во все времена агрессивны, когда собирались в шайки единомышленников, и оказывались лично мужественными, если в одиночку сталкивались со сторонниками других представлений о предмете, который сам по себе не принадлежал ни тем, ни другим. Джордано Бруно был сожжен идеалистами, да и повод крестового похода — чаша Грааля — был чистой идеей, лишь слегка замутненной реальными основаниями. А чего стоят усилия огромных империй, до зубов вооруженных против инакомыслящих иноверцев! Поэтому за историю человечества реальность почти никогда не принималась за то, чем она является, она служила доказательством или опровержением той или иной идеи. Потому можно с уверенностью сказать, что и само человечество, и его так называемая история — позвольте усомниться в ее существовании — в действительности не что иное, как идея, представление, развернутое во времени. Это вселяет надежду, что еще не все потеряно. Особенно, когда читаешь газеты. Возможно, что при достаточно длительном переборе вариантов мы обнаружим идею, которая придется по вкусу всем. И уж тогда этим реалистам мы устроим хорошую выволочку.