Литмир - Электронная Библиотека

— Ты разволновался и вспотел, — сказала она. — Семиотика безгранична, а в тумане не спохватишься, что есть где. То архетип не туда положили, то хронотоп не там нашли. Ты не расстраивайся и не напрягайся. Может, еще обойдется.

— Не успокаивай. Я вижу: мы охотимся в разных лесах.

— Одного тебя я не оставлю, — решительно заявила она. — На охоте всякое случается. В моем лесу не растет ничего, кроме овощей и говядины, а в твоем столько диковин!

— Ладно, пошли дальше. Денотат чая — это exponibilia, которую сводим к ens concretum. Выпитый мной чай означает по меньшей мере «выпитый мной чай». Но мы вправе толковать это расширительно, используя шифтеры. Иными словами, когда апофатика субзистентна, сущность знака «чай» определяется его отличием от знаков «вода, пиво, керосин» и так до конца.

— А время, — осторожно спросила она, — время обратимо в твоих дремучих зарослях?

— И временем, и пространством допустимо пренебречь. Семиотика — алхимия языка, и она проникает всюду — в науку, экономику, в образование и в торговлю.

— В детстве я любила прыжки на батуте, — неуверенно сказала она, — и потому теперь понимаю, пожалуй, половину твоей науки. Но ты докажешь все остальное, если выпитый тобой чай вернешь обратно в стакан. Ибо я не успела контрастировать жидкость субстратом сахара. Иными словами, сахар не положила.

ЗВУК

Жизнь — это песня, которая заканчивается предсмертным хрипом. Каждый угадывает или сочиняет свою песню, но большинство поет с чужого голоса и на непонятном языке. Легко представить себе жизнь в мелодиях гимна, баллады или романса, но трудно в унылом однообразии распознать чистые звуки и высокие смыслы. Многие живут в манере муэдзина на закате солнца — тянут долго, печально, с нескончаемыми повторами и с неясной мольбой неизвестно к кому. Но восходящее за спиной солнце напоминает, что продолжения нет.

Песня раскрывается в тишине. Но мы живем на постоянном звуковом фоне — кричат чайки, грохочут машины, завывает радио, взрываются ядерные устройства. И если удается ненадолго удалиться от суетного шума, то и тогда чуткое ухо улавливает рокот подземного огня или посвист космического ветра.

Мало кто поет в полную грудь. В мире слишком тесно, чтобы разворачивать плечи для пения. И аплодисментов не слышно. Когда отлетает последний вздох певца, свидетели расходятся, мрачно переглядываясь. У некоторых на глазах слезы жалости к испорченной песне, у остальных на лицах — уныние от собственной глухоты.

Тот, кто поет очень громко, или обладает властью согнать публику, или располагает деньгами, чтобы купить восторги, бывает обычно бездарен. А кто тихо мурлычет себе под нос, не слышит сам себя. Но вполне возможно, что все рассуждения о жизни-песне — это всего лишь противный скрип старой рассохшейся двери.

И я сижу и жду: кто же войдет? И я готов вскочить навстречу медлительным тяжелым шагам и, не глядя в лицо, воскликнуть:

— Да, да, я даю уроки пения!

СТЕПЕНЬ ВЫБОРА

Когда не осталось ни одной страны, где бы не нарушались права человека, тогда не осталось ни одного государства, где бы не препирались по поводу прав, попранных у соседей.

К счастью, у нас все не так, и мера свободы соответствует степени выбора. Или наоборот, что не всякий раз удается.

Каждое утро, как только я выходил из дома и направлялся на службу в Бюро Незапятнанной Совести, навстречу мне попадался один парень. Его профессию или возраст определить было трудно — все носили одинаковые нейлоновые куртки и джинсы. Вероятно, он жил где-то неподалеку, но, возможно, просто прогуливался в это время. Мы примелькались друг другу, затем начали раскланиваться и однажды оказались рядом в продуктовой лавке.

— Как дела? — спросил я.

— Нормально, — ответил он. — Вот, женился месяц назад.

— Это дело. Полкило, пожалуйста, и покрупнее, — сказал я продавщице.

Через полгода мы снова случайно обнаружили себя в той же лавке.

— Как дела? — спросил я без тени смущения.

— Нормально, — последовал ответ. — Вот, неделю как замуж вышла.

На парне — теперь это оказалось девушкой — было шитое по фигуре платье, выразительная прическа и модные дамские туфли. Правда, бюст был не в лучшей форме и сквозь капрон на ногах просовывались волосы, но я не жених, чтобы капризничать.

— Это дело. Полкило, пожалуйста, и помельче, — сказал я продавцу.

У моего-моей знакомца-знакомицы степень выбора была весьма высока, гораздо выше, чем в этом году планировали социографы.

Я вспомнил об этом типичном случае, когда в борьбе с пьянством большинство впало в сумасшествие на почве трезвости, и однажды, проезжая в автобусе, я наблюдал из окна, как на противоположной стороне улицы пятеро молодых активистов тяжело избивали подвыпившего инвалида. Издалека казалось, что они заняты игрой. И это не удивительно: когда мир встает на голову, у него есть выбор, но так мало времени на размышление.

ПОСЛЕДНИЙ ЖРЕЦ

Город возрос и расширился настолько, что поглотил сам себя. Если в годы моего детства город можно было за час пересечь с юга на север пешком, то теперь поездка из конца в конец на скоростном транспорте занимала около десяти часов.

В городе были сады, парки, островки естественного леса, пруды и озера, и потому большинство горожан никогда не покидало пределов чудовищного монстра. Это не удивляло — вокруг и неподалеку было все для удовлетворения любопытства и основных жизненных потребностей.

Я знавал целые семейства, которые на протяжении двух-трех поколений ограничивались двумя-тремя ближайшими улицами. Город как будто все более и более заточал себя в каменных стенах. И в этом крылось несколько опасных обстоятельств, каждое из которых могло быть трагическим. Город задыхался от собственных испарений, мало-помалу разрушался, и эти процессы едва ли были объяснимы технологическими причинами. Разрушалась не только центральная, самая старая часть города, откуда население вынуждалось переселяться на окраины в новые, прекрасно оборудованные дома, но и сами эти дома через год-два давали трещины и медленно и неостановимо начинали осыпаться.

Отсутствие воздуха и большого неба над городом и разрушение жилищ, дорог и коммуникаций рождало ощущение случайности и оттого иллюзорности существования. Актуальность все настойчивее приковывала внимание, но задним умом люди жили прошлым или будущим, что было одинаково проблематично. И отсюда — шаг к жестокости, краткому моменту утверждения личности за счет отрицания добра. Количество и разнообразие преступлений возрастало, и в городе воцарились три независимых жизни — дневная, ночная и еще третья, тайная.

Я слишком долго жил в этом городе и наблюдал его, чтобы не утратить интереса к его дневной и ночной жизни и обрести интерес к его тайной жизни. Этот мой интерес был чувством глубокой тоски прощания. Так мореплаватель, некогда выброшенный тайфуном на необитаемый остров и обживавший его долгие годы, вдруг — когда приходит день долгожданного парусника — последний раз обходит берег, отмечая, кажется, каждую песчинку и ощущая непривычное жжение в груди и слезы на глазах. Чувство, знакомое, пожалуй, лишь тем, кому случалось отплывать, медлить, ловя жадным взором мгновения гибели трудов своих, культуры и надежд.

В тайной жизни города были свои три жизни — жизнь людей, жизнь животных и жизнь идей. И все они таились друг от друга. Животные могли лишь догадываться о тайной жизни идей, а люди едва ли представляли себе размах и значение тайной жизни животных. Животные дичали в городе. Или, дикие, приходили извне. Койоты, камышовые коты, волки, барсуки, карликовые медведи довольно часто селились по заброшенным подвалам. В огромной запутанной системе городских коммуникаций водились крокодилы — альбиносы, выцветшие, бледные, с желтыми глазами. Вороны, совы, хищные чайки заселяли чердаки брошенных домов. На них не обращали внимания. Городские власти были по горло завалены проблемами питания, жилья и транспорта. Лишь с дичающей флорой пока удавалось справляться, но и здесь благополучие было скорее мнимым. Появился вид дерева, неприглядного и чахлого, но со столь мощной корневой системой, что одно такое дерево было способно за неделю вскрыть полсотни квадратных метров уличного асфальта.

239
{"b":"969526","o":1}