— Понимаю. У тебя нет, да? Ни у кого нет, да? Значит, воровать идти, да? А я тебе вот что скажу, Василий Ивантеевич, если уж по-человечески: пропадает ведь Анатолий. Пропадает. Выходит, и семье его пропадать? Думаешь, я не знаю: да ты эти брусы и доски можешь как угодно провести по каким угодно бумагам как лес. Да, да, как простой лес, который ты выписал своему рядовому труженику на зиму, для отопления. Скажешь, не можешь? Должен смочь, если хочешь не на словах, а на деле людей поддержать.
Директор совхоза, в который уже раз чиркнув спичкой, запалил новую сигарету, не обращая внимания на то, как запаленно потрескивают от огня кончики его усов.
— Ладно, Полина, иди. Я подумаю.
— Когда зайти? — не унималась Полина.
— Вишь какая быстрая — все им прямо с огня подавай… Когда… если б я сам знал когда… Ну, скажем… зайди завтра…
— Сегодня. У меня ведь отпуск за свой счет, несколько дней.
— Ладно, сегодня загляни. Ближе к вечеру…
…Ирония судьбы: хозяин в доме — шофер, а брусы и доски к дому подвез на телеге совхозный конюх Петро. (Дело происходило утром следующего дня.)
— Куда сваливать-то?
— А вот сюда, милый, вот сюда, прямо ко крылечку, — ласково разговаривала с ним Полина, как редко когда с кем говорила.
— Кто плотничать-то будет? — поинтересовался Петро.
— Сама, — просто ответила Полина.
— А понимаешь в деле-то?
— А чего там понимать? Были б руки. А они у меня — во, взгляни!
Конюх уважительно обсмотрел руки Полины: да, — и усмехнулся про себя, — не бабьи вовсе руки, широкие в ладонях, натруженные, с короткими толстыми пальцами, на ладонях — мозоли, как у мужика-работника.
— Одно скажу — повезло тебе, Полина, что доски сухие, сам на доке выбирал. А то хоть какие руки имей — повело бы пол, рассохся бы, как пить дать рассохся…
— Зря, что ли, с Василием Ивантеевичем договаривалась?
— Ну-ну, — только и сказал конюх и, степенно причесавшись гребнем, прошел в дом.
Полина ласково поглаживала брусы и доски, словно сама себе не верила, что все сложилось так удачно. Уломала-таки вчера директора, и вот с утра, как обещал, прислал подводу. Все-таки ничего мужик, понимающий, думала теперь Полина, сколько с ним ругалась из-за Анатолия — и раньше, и теперь, — и выходит: не зря ругалась, принял к сердцу ее слова, раз решил помочь наконец, вошел в положение…
Часов с девяти утра, когда Петро, лихо развернув телегу, с веселыми глазами пожелал им на прощание: «Ну, бабоньки, счастливо поработать!» — и началась для Полины с Зоей горячая пора. Работать, правда, они обе любили, с детства жизнью приучены, только Полина была легкая на подъем, а Зоя — та если только зажечь ее, подзадорить, но уж зато потом будет тянуть в деле долго и сноровисто. Чего скрывать — на мужика не очень ей повезло, нет ему никакого дела ни до жизни, ни до семьи, ни до совхоза. Причину его безразличия понять трудно, скорей всего — алкоголь и виноват во всем, постепенно разрушил в нем все святое и доброе, погасил интерес к обычным земным радостям. Рядом с ним потускнела и Зоя, она вообще легко поддавалась чужому влиянию — чужой силе или чужой слабости, это уже не имело значения. Плюнул когда-то Анатолий на дом — и она плюнула, плюнул на нее, на Зою, — и она на себя плюнула, перестала следить за собой, ни в грош не ценил ее работу — и Зоя постепенно тоже остыла к ней. Единственно, что еще прочно забирало в жизни, — это дети, но вот выросли они и тоже не кому-то, не Анатолию даже, а именно ей предъявили счет: почему отец такой, почему дом у нас хуже других, почему отцу потакаешь, почему, почему, почему… Со всеми «почему» — к ней, а она что, бог, за все отвечать? Жила бы хоть Полина неподалеку, может, и по-другому судьба сложилась, а так, без поддержки, без крепкого, вовремя сказанного слова-подспорья сникла Зоя совсем, чувствовала себя кругом виноватой: и перед детьми, и перед совхозом, и даже перед дураком своим Анатолием, потому что — считала она — не могла ничего поделать с ним, не могла оборвать в нем ниточку-тягу к дурману. И всегда ой как завидовала она Полине, ее характеру, силе ее, напористости! Вроде вот сестры они, на одной крови замешены, а поди ж ты — совсем разные люди. Да люди — это бы еще ничего, — совсем разные судьбы. Разный ход жизни.
Вот хоть пол этот взять. Разве роптала когда Зоя, что у них в доме земляной пол? Ну, поудивлялась первые годы, но не они одни так жили здесь, зимы — не в пример уральским — тут не то что не холодные, а вроде как и не зимы вовсе, месяц-другой попрохладней немножко, чем обычно, ну, слякотно бывает, иной раз и снежок с утра пройдет, а к полудню или к вечеру его уже и след простыл, давно растаял, — что ж роптать-то было, когда многие так жили? Со временем, конечно, когда жизнь кругом пошла в гору, когда люди зажили доходно, красиво, чисто, пол почти повсеместно был настелен, так — один-два домишки остались по-прежнему холодными, с земляным полом, а потом и вовсе такие полы исчезли, за исключением одного дома — вроде как музейного экспоната. Анатолий не раз хвастливо заявлял: «Ты еще не знаешь, что у нас за дом! Он у нас — музейный, реликвия! Скажем, надо тебе кино снять, как раньше народ жил, — пожалуйста в наш дом! Снимайте, не жалко, мы народ не гордый, ради истории готовы и пострадать!» Над ним даже люди перестали смеяться — давно плюнули на него: что ни говори ему, с него все как с гуся вода. Страдали, может, одни только дети — перед друзьями было стыдно…
И вот, оказывается, в один день можно все перевернуть. Появилась Полина — и закипела в доме работа. Раньше Зоя и представить не могла, что без мужика можно настелить полы, как-то даже в голову такое не приходило. Ну, а с Полиной… с Полиной вместе можно горы свернуть, вот она какая, младшая сестра…
Брусы по четыре метра длиной они спокойно вдвоем перетаскали в дом — тяжеловато, конечно, но в общем терпимо, вполне по силам. Два бруса уложили вдоль параллельных стен, и Полина, взяв молоток, гвозди-двухсотки, намертво пришила брусы к нижнему венцу — прямо через штукатурку. Два других бруса, взявшись за пилу, Полина с Зоей чуть укоротили — на ширину двух брусов, затем подкатили их к двум другим стенам. Каждый брус Полина вновь пришила гвоздями, а после четырьмя скобами скрепила брусы между собой по углам. Внутри комнаты получился брусовой квадрат. Сразу накладывать на него половые доски было нельзя — будут прогибаться, поэтому Полина задумала сделать крестовину — как, бывает, делают ее для елки под Новый год: в одном брусе выпилили посередине выем-захват, в другом сделали то же самое, потом наложили одно бревно на другое — получился крест. Пришили крест боковыми торцами к брусовому квадрату — вот и все дела: теперь можно спокойно настилать полы — доску за доской…
Однако решили передохнуть малость. Устали. Сели на крестовину, переглянулись — невольная улыбка озарила их лица. Зоя, будто помолодевшая на десять лет, смотрела на сестру счастливыми, благодарными, а главное — живыми глазами, каких давненько уже не видела у нее Полина. Только в детстве, пожалуй, когда Полина растормошит хорошенько старшую — по возрасту, но младшую — по духу — сестру, бывали у Зои вот такие глаза — с огоньком, с задоринкой, ждущие какого-то нового интересного или опасного дела. А что за дела были в детстве? Особо интересных и опасных дел было три: страдовать в чужих огородах, разрушать замыслы пацанов-сверстников, с которыми Полина всегда враждовала, и забираться по ветхой, изгнившей лестнице на маленькую колоколенку поселковой церквушки — с окончанием войны, года через два после Победы, ее вновь закрыли. Все три дела грозили хорошей взбучкой: в огородах их ловили хозяева и, бывало, «угощали» крапивой по голой заднице; для всех посельчан огород после войны — надежда и спасение в трудной полуголодной жизни; если же их ловили пацаны на месте преступления — сестры, например, разрушали тайный шалаш в лесу, прятали шаровки — палки для игры в городки, воровали у пацанов табак, чтоб те не хвастались особо, — опять им доставалось всерьез: пацаны били их не щадя; а если сестер заставала на колокольне мать Варвара, тогда доставалась им самая сильная порка: Варвара била ремнем, чтоб раз и навсегда отвадить лазить по ветхой лестнице, — был случай, когда сверху сорвался шестилетний Костик Дубровин и разбился насмерть, — именно этого больше всего и боялась мать Варвара. Надо сказать, самые жестокие взбучки доставались всегда Полине: она не колеблясь все брала на себя, не ныла, не плакала и — хлестали ли ее крапивой, били ли ее пацаны, или драла ремнем мать Варвара — никогда не проронит и слова, смотрит смело в глаза да еще и улыбается, отчего еще больше распаляла встречный гнев. Зойка обычно отделывалась легким испугом, в крайнем случае — зацепят и ее ремнем или крапивой, но тут уж за нее вступалась хитрая Полина: «Кого трогаете-то? Она же больная, не видите?!» Зойка и в самом деле была на вид болезненная, хрупкая, хотя болела редко. Бывало, мать Варвара, как услышит, что Зойку защищает Полина, так еще больше взбеленится: «А ты ее не защищай, не защищай! — сама тем временем хлещет Полину, заодно и Зойке достанется, чтоб на пару не обидно было. — Пусть сама за себя отвечает, ишь — заступница нашлась!» Интересно и другое: хотя Полина и принимала на себя все главные удары, она потом никогда долго не переживала из-за этого, зла ни на кого не держала, вот уж действительно с кого как с гуся вода все — это с Полины, а Зоя — та другая характером, очень долго не разговаривала с обидчиками, носила в себе, будто лелеяла ее, душевную боль и при этом всегда надеялась отомстить за обиду — рисовала в воображении разные картины отмщения, но конечно же отомстить никогда никому не могла, потому что не была способна хотя бы на маломальское ответное действие.