Литмир - Электронная Библиотека

Возвращались домой… Около коллективных садов остановили машину, сели в траву. Садилось солнце…

— Почему-то она все время о Зевсе говорила… Мифологией бредила.

— Во-во, о Зевсе! О Зевсе, видите ли! — усмехнулся Гера. — Надо же!..

Алеша вздохнул.

— Может, на рыбалку пойдем? — сказал он.

— На рыбалку? — Гера посмотрел на солнце, на небо. — Закат красный. Ночь холодная будет.

— Самая для налимов.

— Сегодня?

— Сейчас.

— Пьяные уже слишком, — сказал Гера.

— Выспимся, успеем. Шурку возьмем с собой. Скажем — он к вечеру разбудит.

— К ночи, хочешь сказать, — подколол Гера.

— Ну, к ночи.

— Давай-ка попробуем сперва до дому доехать.

…Шурка, когда сказали ему о рыбалке, странно покосился на них.

— Нечего, — сказал он, — еще чего!

— Чего?

— Пьяные оба. На рыбалку захотелось!

— Шурка, — заговорщически поманил его Алеша пальцем. — Шурка, иди-ка, я вот скажу тебе… Иди, иди-ка. Понимаешь, — зашептал он ему на ухо, — понимаешь, тут такое дело… такое дело, что… да! У меня, понимаешь, братишка, жизнь-то решается… вот честное слово! И мы вот сейчас ляжем, заснем, а к ночи ты разбудишь…

— Утонете еще, отвечай за вас.

— Не-е, не утонем. На Северушке-то? Не утонем… За налимами пойдем, за налимами, не утонем. Понимаешь ты, Герка-то скоро уедет, и я уеду… и тогда, значит, мы не порыбалим… налимов-то не потаскаем, да! Так вот мы сейчас ляжем, а ты потом разбудишь, и пойдем…

— На сеновал идите. Мамке накажу, она вас разбудит.

— Идем, значит? — улыбнулся Алеша.

— Считайте, уломали, — буркнул Шурка.

…И вот, может быть, только теперь, глубокой ночью у костра, лежа с открытыми глазами под густым звездным небом с месяцем набекрень где-то над самой макушкой пахучего стога сена, Алеша и почувствовал, что ему стало легче на душе — тихо, покойно. И так было, что через каждый час, до самого рассвета, они поднимались от костра и уходили проверять донки, освещая тропинку красным, в матовом стекле, фонарем-многогранником. Свет был тусклый, едва различимый, но нежен и приятен: ни рук Шурки, ни самого его, шагавшего впереди с фонарем, не было видно, лишь хрустели в ночи кустарниковые ветви, и матовый свет словно бы сам собой колыхался в ночи. Если Шурка останавливался впереди, то Гера еще успевал сориентироваться и останавливался вовремя, Алеша же с разгона налетал на Геру. «Тихо вы!» — недовольно ворчал Шурка. Он один хорошо знал дорогу, и только он помнил те места, те кусты, коряги или валуны, около которых за специальный колышек были привязаны донки с двумя, тремя, пятью крючками сразу, с насаженными на них какими-нибудь толстыми, дохлыми, совершенно дрянными червями — такую рухлядь и любит налим, заглатывает наживу и всасывает. А сама речка странная: местами не больше метра в ширину, извилистая, в кустарниках, илистая, захламленная, с некоторыми лишь глубокими местами, где и живут, собственно, налимы. Дернет Шурка за донку, а там словно ничего и нет, и уж только когда потянет, тогда и почувствует верной рукой, что есть, взял-таки налим наживку! Скажет Алеше: «На, тащи сам!» — Алеша потянет, сначала восторженный, но потом, как только прикоснется рука к налиму, оторопелый, испуганный, так неприятен налим на ощупь. И приходится Шурке самому тащить налима на берег. «Тоже мне… на рыбалку собрались… Рыбаки!» Но уж когда возвращались они к костру, Шуркино превосходство и покровительство прекращались, он устраивался поближе к Гере и, явно заискивая, просил еще и еще рассказать про Индию, откуда Гера недавно вернулся из командировки. Алеша, лежа на земле, подложив под голову руки, слушал тоже, смотрел на звезды, на месяц, щурился, иногда протяжно, с удовольствием вздыхал и тоже о чем-нибудь спрашивал, и так шло время… Была там в Индии прекрасная девушка Султана, может быть, чуть старше Шурки, любили ее русские, и она любила русских, и родина ее не то что Шуркина вот эта природа, и Северушка, и налимы, и лес, но гораздо более печальная и безысходная родина. Так что когда пролетели над Гималаями, а потом и дальше, и когда сказали, что это уже наше, у нас, и когда, еще дальше, сказали: «Москва», то слезы тех, с кем не был на родине больше года, эти слезы пришлось увидеть в тумане собственных соленых слез… Это что касается родины. И первые поцелуи Людмилы, и вся она, родная, светлая, в любимом красном платье, смеющаяся и плачущая… и кажется, будто теперь ты перерожден на всю дальнейшую жизнь, заживешь лучшим, что есть в тебе… а потом, совсем вскоре, чувствуешь, что в жизни есть устойчивые законы и что вообще дорога нашей жизни не из ровных… Это что касается любви.

— Между прочим, — сказал Алеша, — с этим у них все-таки здорово.

— Может, это и здорово. К тому же это вера, глубокая, истинная вера, религия. При тончайшем культе любви они и не могут поступать иначе; всякое дитя, как дитя любви, имеет право на жизнь: никто не может посягать на суверенность зародившейся жизни, это карается законом. И уж тут в самом деле никак не поймешь, кто кого больше плодит и поддерживает, религия нищету или нищета религию, и все же нищета впечатляет больше, чем фанатическая мораль. Родиться хорошо хотя бы для жизни. Но родиться и даже не стать человеком — страшно.

— Не поймешь, о чем вы говорите. — Шурка подбросил в костер сучьев, полыхнуло жаром. — Лучше бы рассказал… про понятное что-нибудь…

И позже, когда Гера с Шуркой ушли проверять налимов, а Алеша остался здесь, у костра, разморенный, теплый и размягченный рассказом, он старался представить далекий белый сверкающий Бомбей на берегу Индийского океана, верней — Аравийского моря, и представлял его каким-то турецким, загроможденным городом, каким тот вовсе не был, разве что на окраинах. И все-таки он представлял его именно таким, на другое фантазии не хватало. И женщин Индии представлял тоже, но все-таки, что могут они волновать так же, как русские, или даже еще больше, поверить не мог. Ему было больше по сердцу представлять картину, как в Аурангабаде, насмотревшись за день на богов Эллоры и Аджанты, особенно на Шиву и Будду, этих богов из богов Индии, и насмотревшись на прекрасных индийских женщин с их обнаженными талиями, бедрами и бронзовыми, мелькающими в разрезах сари ногами, русский парень Володя Ходорченко, выпив пива, весь вечер стучался в номер к русской девчонке Лии, просил ее, умолял и все-таки вымолил, и она вышла, смотрела на него, жалела его, она была русская до мозга костей, большая, крупная, спокойная, ласковая, желанная, она была частью родины, она жалела его, но к себе не пускала, и сказала наконец Гере, чтобы он отвел Володьку спать. К нему, Володьке, скоро должна была приехать жена, и он никак не мог дождаться ее, все здешнее было истинно чужим ему сейчас, даже пещеры, даже Будда и Шива, которыми могли восторгаться другие, а Лия была своя, свой, русский женский бог. Лия погладила его по голове, Володька задрожал. Гера повел его в номер, но на пути встретился югослав, Володька зазвал его играть в шахматы и выиграл, кажется, десять партий подряд. Потом была ночь, одиночество, Володька спал… Вот такое все Алеша представить мог и представлял желанно. И тут ему почему-то подумалось, что это все какая-то невероятная жизнь, вообще что бы ни происходило в ней, все донельзя странно, невероятно и непонятно. И что встретилась Надя, странно, и в общем-то поэтому совершенно ясно, что больше не встретить ее никогда, иначе это было бы уже не странно. Больше не встретить. И это понятно. Даже как-то легко, словно освобождаешься от гнета. Да и что это значит — любить ее? Вот теперь спокойная уверенность: было и все ушло; иначе нельзя. Ну как же быть иначе? Откуда взяться? Было бы не странно, а словно закономерно, предначертано, если бы встретились; а жизнь есть странность в неустанном движении. Сегодня странно; вчера; завтра еще странней. Не было ничего, есть все, — странно. Родился, умер, где ты, что ты? Ничто и нигде. Странно! Странно!..

Алеша медленно засыпает. Снятся ему сны, долгие, странные. Снится Надя. Снятся чудеса…

141
{"b":"969076","o":1}