И это тоже было странно — тоска, апатия, делать ничего не хочется, а с другой стороны — внутренняя сконцентрированность, кружение маниакальной мысли, обсасывание ее со всех сторон; и воображение тоже постоянно в работе — одно и то же, одно и то же: вот она мертвая, вот она лежит, уже все, глаза закрыты, она мертвая, красивая и печальная, рядом родители и… И вот тут-то они и поймут все! Все осознают наконец! И не будет им никогда ее прощения! Никогда!
И все-таки… как бы ни кружила мысль, в какую бы даль ни залетало воображение, чего-то самого главного не хватало Наталье, какой-то четкости и определенности; оттого, наверное, и грызла тоска — не было окончательного решения, а все только обрывки мыслей и пустые грезы…
Поворот произошел случайно. К Надежде, как всегда, пришли гости, режиссер Владлен, двое операторов, такие все уверенные в себе, поджарые, вельветовые, замшевые, остроты, смех, сигареты, ирландский джин, и мать, какая-то неестественная, чересчур оживленная, чересчур улыбающаяся, такая вся радушная, ах, господи, прямо умереть можно, как она рада, как давно не виделись; Наталья ненавидела мать, когда замечала за ней такое (перед кем бисер метать? какие такие великие фильмы они сделали, чтобы лебезить перед ними? что-то ни разу Наталья не встречала их фамилий в титрах, да если бы встречала — что здесь особенного? — режиссер ты там, писатель или актер — сначала ты человек, а если этого не видно, не чувствуется, какой ты тогда художник?). — ну и, конечно, Наталья не выдержала, хлопнула дверью, то есть не то чтобы она демонстративно хлопнула, а просто ей не хотелось смотреть на все это — и ушла, выскользнула из дома — и все.
А куда идти — не знала.
И пошла куда глаза глядят — бродить по городу. Была вот у нее еще одна печаль в жизни — никак не заводилась настоящая подруга. Подруги, конечно, были, одноклассницы там, во дворе кое-кто, но так, чтобы на всю жизнь, самые верные, самые близкие, — таких не было. Наталья могла болтать с ними о чем угодно, выкидывать вместе со всеми какие угодно номера, но при этом чувствовала, что внутри, в глубине, она не совсем такая, какой показывает себя перед подругами, учителями, знакомыми, есть в ней такое, что далеко спрятано от чужих глаз. И, зная о себе это, она думала, что и в подругах ее наверняка тоже есть что-нибудь подобное, хотя внешне это не виделось никак, — и от этого опять у нее возникало ощущение, что всякие общения — это неправда, приблизительность, все поверхностно и, значит, лживо, а ложь так надоела, такая от нее тоска и апатия… С раннего детства Наталья по-настоящему дружила только с одним человеком — с отцом, и, наверное, это он был «виноват» в том, что так и не заводилось у нее верных подруг: любой разговор с отцом получался куда более интересным, правдивым, неожиданным, серьезным, чем болтовня с подругами или бессмысленные разговоры со старшими, включая и мать, — на тебя менторски смотрят и менторски преподносят истину (которой сами не следуют, а только носятся с ней в своих заоблачных — нереальных — мечтах) — а ты должна вежливо слушать, кивать и благодарить за «науку» правильно жить…
Какая все-таки это скука и ложь — разговоры со взрослыми!
За исключением одного человека — отца. Отца, которому верила всегда, — может, поэтому и больно сейчас, и тяжело, что верила, как никому, знала, что кто-то другой, но только не отец может привести в семью разлад и крах, а в ее жизнь — такую безысходную тоску…
И вот же случай: когда она ходила по городу, сама не зная где и зачем, в тысячный раз переживая одни и те же мысли, лелея и наслаждаясь своей болью и в то же время, конечно, терзаясь ею, навстречу Наталье — из-за поворота — вышел Сережа Марчик! Никогда прежде она не встречала его на улице, в городе, всегда только в лаборатории отца (в черном халате с закатанными рукавами и неизменном берете, лихо надвинутом на правое ухо, с остро отточенным карандашом, торчащим из нагрудного кармана, и бесконечными гайками, болтами и другими железяками, оттягивающими боковые карманы) — и всегда он был какой-то быстрый, неуловимый в мимике своего лица, что-то яростно доказывающий или безрассудно спорящий, одним словом — забавный, и в то же время он зорко поглядывал на Наталью, зорко, внимательно и ласково-насмешливо, сыпал шутками и прибаутками, предлагал сердце, всерьез делал предложение прямо при отце и соглашался ждать сколько угодно времени, но не дольше, чем ей исполнится восемнадцать лет. Короче говоря, Наталья чувствовала себя рядом с ним несколько смущенно, что с ней бывало редко. Она не могла понять, нравится он ей или нет, наверное — нравится, но странный он какой-то, беспокойный, бесшабашный, и даже, впрочем, не поймешь — серьезный он или не серьезный: то вдруг болтун-болтун, а тут и скажет что-нибудь неожиданно умное, очень меткое. Тревожил он Наталью…
Но сейчас, когда они столкнулись нос к носу, в городе, на перекрестке, она не совсем сразу и узнала его. Он был в джинсах, в сизо-пегой приталенной рубашке, в модных туфлях на высоком каблуке, на одной руке — небрежно переброшенная джинсовая куртка, а в другой — красно-пунцовое яблоко. И главное, может быть, почему она не сразу узнала его: он был без берета. Совершенно другое, непривычное для нее лицо: не слишком длинные, вьющиеся черные волосы, заметно сросшиеся на переносице брови, голубоватые на воздухе глаза (в лаборатории она никогда не замечала этого, глаза его казались ей вылинявшими, бесцветными, что ли, а вечно торчащее из-под берета ухо придавало ему комическое выражение), а рот, когда она теперь разглядела его (она редко когда видела Сережу молчащим, он почти всегда что-то говорил и доказывал), оказывался резко очерченным, с твердыми красивыми губами, таким же показался и подбородок — волевым, жестким. Во всем облике его было что-то упрямое, сильное, стремительное. Была притягательность…
— О, Наталочка, кого я вижу! Привет, детка! — И как только Сережа заговорил, она сразу узнала его, но и тут же чутьем угадала: он не совсем такой в жизни, каким представляется при разговоре. Вот когда они встретились и он показался ей молчаливым, серьезным, упрямым — вот тогда, наверное, он был настоящий, а это все только игра, ломанье и кривлянье, — неужели и он такой же, как все?!
Она кивнула и хотела пройти мимо (а что надо было — остановиться, начать разговор?), но он преградил дорогу, протянул яблоко:
— Наталочка, это тебе. Ты понимаешь, я шел и думал… ну-ка угадай, о ком?! На, возьми! — Он продолжал протягивать ей яблоко.
Наталья, остановившись, смотрела на него слегка прищурившись, наклонив голову — как бы в насмешке, в снисхождении, на самом деле ничего такого не было в ее душе — смотрела и просто то ли любовалась им, то ли разглядывала повнимательней: вот такой, когда он молчит, какой же он притягательный…
Между прочим, сколько они ни разговаривали перед этим, разговор всегда был односторонний: Сережа говорил, Наталья молчала, и только отец изредка бросал реплики — то ли так, вообще, то ли отвечал за нее. Так что по сути дела Наталья еще ни разу ни одного слова не сказала Сереже, не называла его никак и, в сущности, даже не знала, как обращаться к нему — на «вы» или на «ты»…
Он стоял перед ней, с протянутым яблоком, она молчала, думала.
Потом вдруг взяла яблоко, улыбнулась.
— Сережа, поцелуйте меня.
Странная какая-то усмешка-ухмылка поползла по лицу Сережи: честно говоря, он никак не ожидал такого поворота и поэтому немного растерялся.
— Вы умеете целоваться? — Она продолжала улыбаться. — Поцелуй меня. Только в губы. Как взрослую.
Он все еще смотрел на нее с недоумением. Он не верил ей.
Да и можно ли было ей верить?!
— Что, Наталочка, прямо здесь? На улице?
— Ага, — сказала она просто.
— А ты целовалась когда-нибудь?
— Нет, — так же просто ответила она.
— Та-ак… понятно… Что-нибудь произошло? Катастрофа какая-нибудь?
— Мне некогда, Сережа. Мне надо идти. Просто — поцелуйте меня. Ведь я вам нравлюсь? Вы же хотели жениться на мне!