Саша не мог заставить себя не любоваться этим очаровательным существом. А какой нормальный человек был бы способен не любоваться таким лицом, такими формами, которые не скрывал туго перепоясанный халат?
Грузовик остановился у подъезда новой клиники. Саша соскочил на мостовую и один без особых усилий стал переносить на тротуар грузы, которые Оля сдвигала на край кузова. Старшая операционная сестра, полная пожилая дама, третья в бригаде, – Саша деликатно уступил ей место в кабине, – улыбаясь, реагировала на шутки, которыми перебрасывались молодые люди.
Саша перенес на тротуар последнюю кушетку. Оля приготовилась соскочить с кузова, и Саша, естественно, поспешил ей помочь. Старшая операционная сестра не без удовольствия наблюдала за тем, как Оля оперлась руками о плечи доктора Рубинштейна, как он удержал ее за талию, как вместо прыжка, словно в очень замедленных кадрах, эта славная сестричка плавно опустилась на мостовую.
Еще не коснувшись земли, Оля замерла в воздухе, опираясь на такую крепкую, такую нужную надежность. Ей хотелось, чтобы этот несостоявшийся прыжок длился вечно. Мучительно, неотвратимо ей захотелось прильнуть к единственному во всей вселенной любимому человеку.
Саша слышал, как застонали в нем тормоза. Ему было просто необходимо прижать к себе это славное существо, такое беззащитное и покорное. Так ему захотелось прикоснуться губами к нежной коже прекрасного лица, к ярким, чуть припухшим губам, чистым, как у младенца!
Даже старшая операционная сестра внезапно почувствовала необычный прилив нежности и в сердце своем попросила Господа, чтобы он пролил свою милость на эту славную пару.
Оля уже прочно стояла на земле, а руки ее все еще оставались на его плечах. И его руки все еще сжимали ее талию. Словно очнувшись от наваждения, они одновременно смущенно опустили руки. В течение получаса, перетаскивая грузы внутрь помещения, они почти не проронили ни слова.
Это была последняя ходка грузовика. Главный врач велел доктору Рубинштейну, который был в тот день дежурным, остаться в новом здании караулить имущество. Такое же поручение получила Оля от старшей сестры. Они закрыли изнутри все двери на улицу. Саша устроился в ординаторской и предложил Оле выбрать себе любое помещение для отдыха, тем более что в светильники еще не вкрутили лампы, а сумерки в комнате стали быстро сгущаться из-за густых крон старых деревьев, затенявших окна.
Прежде чем покинуть ординаторскую, Оля попросила Александра Иосифовича объяснить, почему молодой женщине сделали операцию Вергайма, а не ограничились меньшим вмешательством. Саша увлекся и прочитал целую лекцию.
За окнами зажглись фонари. Их свет пробивался сквозь листву, скудно освещая ординаторскую. Саша забавно рассказал о нескольких случаях из своей сельской практики.
Оля чувствовала, что Саше, как и ей, не хочется, чтобы она ушла из ординаторской.
Он попросил прощение за неделикатный вопрос: чем объяснить, что такая красивая девушка еще не замужем и, если он не ошибается, даже не имеет жениха или близкого друга.
– Вероятно потому, что тот, кто мне дорог, не знает об этом. И трудно сказать, нужна ли ему моя любовь.
– Ну, знаете, только не вас можно представить себе в роли отвергнутой. А почему бы вам не сказать ему, если он так туп, что не догадывается?
– Не знаю. Как-то не принято девушке предлагать себя. У него может сложиться о ней превратное мнение. Я знаю, вы приведете в пример Татьяну, написавшую письмо Онегину. В девятом классе мы это проходили. Но литературные примеры как-то не прививаются.
– Может быть, я ошибаюсь, но ваша, как бы это выразиться, замкнутость, вероятно, следствие неудачного романа?
– Вы ошибаетесь. Никаких романов у меня еще не было. А у так называемой замкнутости значительно более глубокая, даже страшная причина.
Он внимательно смотрел на Олю, ожидая продолжения. Она молчала, уставившись в фонарь за густой листвой, словно именно там был кто-то, знавший, но не решавшийся продолжить неоконченную фразу.
– Простите меня, пожалуйста, я не хотел задеть ваших чувств.
– Все в порядке. Я ведь тоже могла спросить вас о причине вашего одиночества.
Он ответил не сразу. Но полумрак ординаторской, и рвущаяся из глубины души нежность к этой удивительной девушке, и непреходящее ощущение ее талии в ладонях, и вся тональность их беседы внезапно распахнули его:
– Сейчас, ну, скажем, в течение последнего года есть только одна девушка, о которой я постоянно думаю. Но на пути к ней есть непреодолимое препятствие. – Он помолчал и добавил: – Это вы.
– Препятствие или девушка? Саша рассмеялся:
– Девушка.
– Какое же препятствие и где вы его обнаружили?
– Видите ли, вы не та девушка, с которой можно, как бы это сказать, поразвлечься. На вас следует либо жениться, либо вовсе не думать о вас.
– Так где же препятствие?
Саша с удивлением посмотрел на Олю. Даже глубоко в подсознании надеясь на то, что может понравиться этой девушке, он не представлял себе, что минуту назад именно ему она призналась в любви. Сейчас он почувствовал себя загнанным в угол.
– Видите ли, – он замялся, мучительно подыскивая нужные слова, – мой горький опыт привел меня к твердому решению не жениться не на еврейке
– Я вас понимаю. Хотите, я перейду в вашу веру.
Саша горько рассмеялся.
– В какую веру? Что я знаю о нашей вере? Я ведь воспитан атеистом. Еврейство во мне какого-то другого свойства, навязанное извне, что ли.
– Я вас понимаю. Я себя иногда ловлю на странном ощущении, на какой-то шизофренической идее, что я – это не я, а смуглая испуганная девочка, моя ровесница, которая в тот страшный день в ноябре 1941 года переселилась в меня. С тех пор вот уже восемнадцать лет я ощущаю себя еврейкой. Я вам это говорю не для того, чтобы убрать препятствие в вашем сознании. Я вам не ставлю никаких условий. Я даю вам неограниченное право вести себя так, как вам хочется и не думать о долге и последствиях. Видите, письмо Татьяны все же чему-то научило меня.
Саше так хотелось тут же подойти к ней, сжавшейся на стуле у окна, спрятать ее в объятиях, такую желанную, такую необыкновенную. Но он только спросил:
– Что случилось в ноябре 1941 года?
– Я не знаю, когда немцы вошли в наше село. Мне было пять лет, и календарь в ту пору ограничивался для меня только сезонами. Возможно, я бы не знала даты этого дня, если бы он не стал днем рождения моего брата.
До войны отец, несмотря на молодость, был какой-то важной персоной в райисполкоме, располагавшемся в нашем селе. Это очень большое село. По количеству населения чуть ли не город. Не знаю, какие качества помогли отцу так продвинуться. То ли его безупречная служба в армии, то ли его импозантная внешность, то ли напористость, которую я просто назвала бы наглостью, то ли сочетание всех этих качеств. Он и на матери моей так женился. Отбил ее у жениха. Ему тогда был всего лишь двадцать один год, а матери – двадцать. Когда началась война, он еще числился комсомольцем.
Не знаю, почему он не попал в армию. Но в тот же день, когда немцы вошли в наше село, он стал начальником полиции.
Я не знаю, участвовал ли он в уничтожении евреев до того страшного ноябрьского дня. У меня нет никаких доказательств ни за ни против. Мать была на сносях. Два дня наша хата содрогалась от ее криков. Два дня повитуха ни на минуту не отходила от нее. Сейчас, уже имея некоторый опыт в акушерстве, я могу предположить, что это было осложнившееся ягодичное предлежание. То, что я вам сейчас рассказываю, это реконструкция увиденного и услышанного пятилетним ребенком. Повитуха, по-видимому, долго колебалась, прежде чем решиться на совершенный ею поступок.
В соседнем селе спряталась женщина врач- гинеколог с пятилетней дочкой. Возможно, это были последние уцелевшие евреи в нашем районе. До войны у нас было много евреев. Но немцы вместе с украинскими полицаями зверски убили почти всех. Повитуха пошла в соседнее село, туда, где пряталась врач с дочкой, и спросила у гинеколога, что можно предпринять при такой патологии. Врач решила пойти к роженице, хотя повитуха предупредила ее о том, что роженица – жена начальника полиции. Девочку она взяла с собой. После прихода немцев она ни на минуту не расставалась с дочкой.