Мы приближались к Балтиморе. Поезда проходят здесь ниже уровня мостовой, по дну глубокой выемки, как почти во всех крупных городах Восточных штатов. Когда паровоз подошел к освещенной платформе, я весь съежился, — всего охотнее я забился бы в щель. Но станционный бык сразу меня заметил и пустился за мной в погоню. По дороге к нему пристало еще двое. Из-под станционного навеса я выбежал прямо на полотно. В сущности, я угодил в ловушку: по обе его стороны возвышались гладкие стены выемки, и я знал, что если полезу наверх и сорвусь, то полечу прямехонько в объятия полисменов. Я бежал все дальше и дальше, оглядываясь по сторонам: авось, попадется место, где можно выбраться. И, наконец, нашел — сейчас же за мостом, по которому проходила улица над выемкой. Я полез вверх по скату, цепляясь руками и ногами; и за мной таким же манером полезли все три моих преследователя.
Вскарабкавшись наверх, я очутился на пустыре. Невысокая стена отделяла его от улицы. У меня не было времени раздумывать — за мной гнались по пятам. Я бросился к стене и перемахнул через нее. Но тут ждало меня нечто и вовсе непредвиденное. Естественно предположить, что стена одинаковой высоты как с одной, так и с другой стороны. Но эта стена была особенная. Пустырь, куда я попал, лежал много выше, нежели улица. И хотя с этой стороны стена была невысока, зато с другой… По правде говоря, когда я взмыл вверх, мне показалось, что подо мной разверзлась пропасть. И в этот миг внизу на тротуаре, в свете фонаря, я увидел быка. Теперь-то я понимаю, что до тротуара было всего девять-десять футов. Но от полнейшей неожиданности, да притом сверху, мне показалось, что вдвое больше.
Я выпрямился в воздухе и благополучно стал на землю. Я думал, что лечу прямо на полисмена, и я действительно задел его полой пиджака, когда мои подошвы гулко ударились о тротуар. До сих пор не понимаю, как только бык остался жив, — ведь я летел бесшумно, точно призрак. Это был все тот же трюковый номер — полет марсианина на землю. Ну и подскочил же он! Он так и прянул от меня, как лошадь от автомобиля! И тут же назад ко мне. Однако я не стал вступать с ним в объяснения. Я предоставил это моим преследователям, которые с величайшей опаской спускались со стены. Они еще задали мне гонку. Я удирал от них во всю прыть — сначала по одной улице, потом по другой, петляя и сворачивая за углы, пока не ушел от погони.
Потратив немного денег из тех, что остались у меня как воспоминание об игре в кости, и скоротав с приятностью часок, я снова вернулся к железнодорожному полотну и остановился на почтительном расстоянии от станционных огней. Я уже успел остыть и дрожал всем телом в моей мокрой одежде. Но вот и поезд. Я притаился в темноте и, когда он поравнялся со мной, благополучно влез, отдав на сей раз предпочтение второй площадке тендера, — хватит с меня одного душа во время хода! Пройдя сорок миль, поезд подкатил к станции. Я соскочил на освещенный перрон, показавшийся мне до странности знакомым. Увы, я вернулся в Вашингтон! В Балтиморе от волнений, вызванных погоней, от беспорядочной беготни по улицам, оттого что я прятался за углами, кружил и сбивал с толку своих преследователей, я сам заплутался и потерял направление. И в результате сел на обратный поезд. Я не спал ночь, вымок до нитки, удирал, как проклятый, спасаясь от погони, и после всех этих мытарств вернулся на старое место. О, скитаться по путям-дорогам отнюдь не значит срывать цветы наслаждений! Однако я не вернулся к себе в конюшню. Я довольно удачно подработал на игре в кости и не хотел держать ответ перед неграми. Поэтому я сел на ближайший поезд и позавтракал уже в Балтиморе.
ДЖЕК ЛОНДОН
«ПОТЕРЯВШИЙ ЛИЦО» (СБОРНИК РАССКАЗОВ)
Потерявший лицо
Это был конец. Стремясь, подобно перелетным птицам, домой, в европейские столицы, Субьенков проделал длинный путь, отмеченный страданиями и ужасами. И вот здесь, в русской Америке, дальше, чем когда-либо, от желанной цели, этот путь оборвался. Он сидел на снегу со связанными за спиной руками и ожидал пытки. Он с ужасом смотрел на распростертого перед ним огромного казака, стонущего от боли. Мужчинам надоело возиться с этим гигантом, и они передали его в руки женщин. И женщины, как о том свидетельствовали вопли жертвы, сумели превзойти мужчин в своей дьявольской жестокости.
Субьенков наблюдал за этим и содрогался от отвращения. Он не боялся смерти. Он слишком часто рисковал жизнью на протяжении тягостного пути от Варшавы до Нулато, чтобы испытывать страх при мысли о смерти. Но все его существо восставало против пытки. Это вызывало отвращение — не потому, что придется перенести нечеловеческие страдания, — вызывало отвращение то жалкое зрелище, когда он, корчась от боли, будет просить, умолять, выпрашивать, точно так же, как это делал Большой Иван и другие. Это отвратительно. Встретить смерть мужественно, оставаясь самим собой, с улыбкой и шуткой на устах — вот это было бы достойно! Но потерять самообладание, когда дух твой раздавлен физической болью, визжать и корчиться, как обезьяна, превратиться в животное — вот что ужасно.
Никаких шансов спастись не было. С самого начала, загоревшись страстной мечтой о свободе Польши, он оказался игрушкой в руках судьбы. И с самого начала — в Варшаве, в Санкт-Петербурге, в сибирских рудниках, на Камчатке, на утлых суденышках охотников за пушным зверем — судьба вела его к этому концу. Поистине еще при сотворении мира ему была назначена именно такая смерть — ему, такому утонченному и чувствительному ко всему, что окружало его, для него, который был мечтателем, поэтом и художником. Он еще не родился на свет, а уже было предопределено, что трепещущий комок нервов, который он собой представлял, будет обречен жить среди звериной вопиющей жестокости и умереть в этой далекой стране северной ночи, в этом мрачном уголке на самом краю света.
Он вздохнул. Неужели то, что он видит сейчас перед собой, и было Большим Иваном — человеком без нервов, словно выкованным из железа, казаком, ставшим морским грабителем, существом флегматичным, как бык, со столь примитивной нервной системой, что какой-нибудь удар, причинявший нормальному человеку боль, воспринимался им едва ли не как простая щекотка. И все-таки эти индейцы из Нулато нашли у Большого Ивана нервы и прощупали их до самых корней его трепещущей души. Они добились своего. Казалось непостижимым, что человек может перенести такое и еще оставаться живым. Большой Иван дорого расплачивался за примитивность своей нервной системы. Он продержался вдвое дольше, чем все остальные.
Субьенков чувствовал, что ему не вынести мучений казака. Почему Иван не умирает? Субьенкову казалось, что он сойдет с ума, если не прекратится этот душераздирающий вопль. Но ведь когда вопль прекратится, настанет его, Субьенкова, очередь. А вон там стоит, ожидая того момента, Якага, уже ухмыляющийся в предвкушении пытки, тот самый Якага, которого какую-нибудь неделю назад он выгнал из форта, хлестнув по лицу бичом. Якага о нем позаботится. Якага, конечно, припас для него самые изощренные пытки, самые утонченные мучения. Очевидно, эта новая пытка была особенно хороша, судя по тому, как взвыл Иван. Женщины, склонившиеся над ним, расступились, смеясь и хлопая в ладоши. Субьенков увидел чудовищное дело, которое они сделали, и начал истерически хохотать. Индейцы смотрели на него, изумляясь, что он способен смеяться. Но Субьенков не мог сдержаться.
Нет, этого делать нельзя. Он кое-как справился с собой, спазматические судороги в горле постепенно затихли. Он заставил себя думать о чем-нибудь постороннем и принялся вспоминать свою прошлую жизнь. Он представил себе мать и отца, своего маленького, в яблоках, пони, гувернера-француза, который учил его танцам и однажды тайком принес ему старый, затрепанный томик Вольтера. Вновь Субьенков видел перед собой Париж, сумрачный Лондон, веселую Вену, Рим. Вновь ему представилась компания отчаянных молодых людей, которые, как и он, мечтали о свободной Польше с польским королем на троне в Варшаве. Вот откуда начался этот долгий путь. Что ж, он остался последним из всех. Одного за другим вспоминал Субьенков этих погибших в пути храбрецов, начиная с тех двух, которые были казнены в Санкт-Петербурге. Один был забит насмерть тюремщиком, другой, отправленный по этапу, свалился где-то на далеком, кровью политом тракте, которым они шагали бесконечные месяцы, подгоняемые ударами казаков-конвоиров. И всегда их окружала жестокость, дикая, звериная жестокость. Они умирали — от лихорадки, в рудниках, под кнутом. Последние двое погибли уже после побега, во время схватки с казаками, и только он один добрался до Камчатки, украв у какого-то путника документы и деньги и оставив его умирать на снегу.