– Полгода.
– …не подрабатываю, время свое свободное на тебя трачу, – продажная? – Она пнула носком туфельки портрет, стоявший у стены.
– Ну, в европах, известно, все конченые уроды, – озлился Выдыбов. – Ты вспомни, как наши родители жили. Оба работали, а в подарок жене мимозы на Восьмое марта преподносили. И ничего, до сих пор живут, не расходятся.
– У кого живут, а у кого с такой житухи давно перемерли! Почему ты не поинтересуешься, где я живу? Как? Да я знаю почему! Так дешевле обходится. А нас восемь человек в двух комнатах, мы по двести целковых в месяц каждый платим! У меня голова гудит от этой чертовой… капиталистической коммуналки! Я больше не могу-у-у! Помогал бы ты мне, я б хоть в пригороде однокомнатную сняла!
– Зачем? Когда надо, приезжай ко мне. Отдохнешь как человек, полежишь, почитаешь.
– Как человек? В этой-то конуре собачьей?
Это был уже удар тяжелой артиллерией по гордости и престижу бытия Андрея Ивановича; он погладил заскорузлой рукой вагонку на стенах – сам ее прилаживал, вспомнил свои бесприютные ночлеги на скамейке, после которых этот угол показался ему уголком для оскорбленных чувств.
– Знаешь что? А пошла бы ты отсюда, шлюха продажная! На каждом углу такие…
Ксюша вскочила со стула, будто бы он был электрическим:
– Шлюха? Я? – прошептала она побледневшими губами, и глаза ее налились слезами. Ей стоило немалого усилия сдержать их. – Дармовщик бесстыжий! Забыл, что мужик со времен каменного века всегда был добытчиком! И меня за то, что я об этом напомнила, так… Вот она, благодарность за все сокровенное, что поимел от меня! Даром! Потому оно и не ценится! Нет! Не даром! За это мозолями на моих нежных ручках уплочено. – Она вытянула перед собой ладони. – Да разве ты уважишь, халява?!! – хлопнула дверью и бешено застучала каблучками по ступенькам.
Выдыбов выбежал за ней: остановить, исправить, как же он теперь, без ее любви? Но затормозил на первой же площадке: любовь за деньги – как низко!
– Да видел я тебя в гробу! – прокричал он со злостью и негодованием в лестничный колодец, и от крика напряглась и покраснела его дряблая шея.
Слышала ли это напутствие синеглазая красавица Ксюша? Всю обиду она вгоняла в удары каблучков, чуть ли не высекающих искры из ступенек, и почти свирепый шепот:
– Ноги моей здесь больше не будет!
Кто уважит ее красоту? Кто утешит обиженную женственность?
IV
В царстве Черного эроса
И Андрей Иванович утешал ее в гробу. Ночью, во сне. Она лежала в белом венке из мелких бело-голубых лилий, в белом шелковом платье, мягко облегавшем упокоенное тело со смиренно скрещенными на груди восковыми пальцами и тонкой свечой меж них. От пламени свечи тепло растекалось по ее телу, и от свечи же передавалась ему мягкость. Андрей Иванович подошел и бережно взял ее руку – рука была чуть тепла и совершенно покорна. Он наклонился и поцеловал ее, отчего дыхание захлестнула горячая волна нестерпимой нежности; он стал целовать всю руку до плеча, затем осыпать усопшую поцелуями с головы до ног, и она, бездыханная, была безжизненно покорна, как он того хотел от нее всегда и как было в золотую пору их свиданий.
Андрей Иванович закатил глаза, он видел губами, ладонями изгибы, выпуклости и впадины ее тела, вот он уже вытянулся рядом с ней в гробу, терзая (но ведь она бесчувственна?) ее ласками и объятиями; он не заметил, как от свечи, выпавшей из рук, загорелось платье. Огонь объял, окутал их обоих, и он проснулся со сдавленным криком ужаса и любовного удушья.
Кое-как добрался до окна-амбразуры, открыл и, глотая рывками мутный городской воздух, уставился в небо. Ночь была бледна и беззвездна. Ксюшка больше не придет. Упрямая она. Но и он кремень. Не позовет, он еще не пал так низко, чтобы любимой женщине платить за любовь. Лучше пальцы себе отрубит, чем наберет номер ее мобильника. Захочет, найдет другую. От мысли о другой стало до того тошно, что он сел на кровать и принялся тихо биться головой о стенку: «Ксюха, Ксюха, хорошая моя…» При каждом ударе перед глазами возникало дорогое лицо: смеющееся, «вредное», в гробу, счастливое, хмурое, искаженное любовным упоением, и он тупо, слепо целовал холодную стену.
V
Хождение по рукам
Король умер, да здравствует король! Любовница бросила, да здравствует любовница! Потому что мужчина остается мужчиной без перебоя, его сердце и железы продолжают вырабатывать гормоны нежности и силы, которые без проволочки надо излить на женское тело, иначе эти гормоны его задушат, сожгут, разорвут изнутри на кусочки, да и женщина, которую они могли бы избавить от томления, без них погибнет.
Ксения исчезла. Неделя, две, три нарастающей свирепой тоски по одному ему ве2домым тайничкам ее тела, а от нее ни слуху ни духу. Выдыбов набирал номер Ксении, а ему голосом начальницы женской колонии отреза2ли: абонент временно недоступен. «Недоступен?! – бесился Выдыбов. – А кому-то со всеми потрохами доступен… доступна! И он, Выдыбов, тогда рогоносец!» Вспоминалось худшее в жизни, ночлеги на скамье; нынешние по сравнению с тем – малинник; отчего в тяжелую минуту в памяти всплывает все дурное? Но надо же сохранять спокойствие, особенно когда ты впал в отчаянье. Он надел новый пиджак, положил в карман деньги, копившиеся на квартплату, и побрызгался одеколоном.
Улица, несмотря на поздний час и манеру обывателей рано ложиться, кипела автомобилями, молодежью-панк, взрывами хохота и скоплением вокруг урны пластмассового мусора: здесь находилось кафе, открытое до глубокой ночи, тем и известное на весь город. Выдыбов прошел сквозь этот чужой, скучный ему праздник жизни и вышел на соседнюю магистраль. Машины по ней неслись тремя потоками в каждую из встречных сторон, но это днем, а сейчас была ночь – время «ночных бабочек».
Они стояли на обочинах в сапожках на шпильках, в коротких юбочках и куртках, светоотражающих фары автомобилей, которые плавно притормаживали рядом. Вот «бабочка» в белых чулочках, веночке и пиджачке (порочные женщины страдают слабостью к этому цвету невинности) плюхнулась на заднее сиденье, и машина свернула в боковую улочку. Выдыбов представил, что сейчас начнется там на заднем сиденье, и у него помутилось в глазах. Он встряхнулся и решительно направился к свободной «бабочке», прохаживавшейся вдоль дороги; при каждом шаге ее короткая юбочка сзади задорно подпрыгивала и покачивалась из стороны в сторону, как утиный хвостик.
Выдыбов подошел к ней и поразился отсутствию каких-либо запоминающихся черт на лице. Оно было чуть грубоватым, брови, слишком выщипанные, заползли на лоб. «Ничего, – решил Выдыбов, – подушкой накрою». И, сторговавшись, повел ее за собою. Бабочке было непривычно идти, она привыкла к машинам, но желание клиента – закон, и она старательно ковыляла за ним на своих сверхъестественных каблуках.
Поднялись в мансарду Выдыбова. «Бабочка» вошла первой, а он задержался у двери, запирая ее на ключ, задвижку, засов. Запирал и думал со злорадством: вот тебе, Ксюшка, будешь знать, как меня бросать! Вот тебе надругательство над нашим гнездышком, свитым птицей любовью! Вот тебе!
Повернулся – а «бабочка» уже все с себя сняла, кроме чулок и туфель. От такого инфаркт можно получить, и Выдыбов схватился за сердце, очумевшее без женской ласки. Подошел к своей наложнице, рывком уложил на диван и накрыл лицо подушкой:
– Не смотри! – и начал быстро, крупно дрожа, раздеваться хоть наполовину. Потом… о, потом, он набросился на женское мясо, светившееся в отблесках из ночного окна фосфорной, зеленовато-мертвенной белизной, будто оно неприкосновенная святыня целомудрия, а не объект общественного пользования. Он зажег ночник, чтоб прогнать это свечение и рассмотреть получше закоулки женского тела. «Бабочка» изогнулась и что-то замычала, протестуя, но он сунул ей под подушку деньги, и она чутко затихла, только легонько вздрагивала в ответ на каждое его телодвижение.