С детства помню себя в многоцветном мире. Перед глазами красная заплатка городка — кирпичная стена, без проемов, без трещин — затвердела в серых клетках царского цемента стена реального училища, где к тому времени, когда я уже существовал, размещалась средняя школа. Но я не учился в ней и никогда не переступал ее порога. Потом приезжал лишь к тетке в гости. Но помню, что будто ходил по звучным лестницам. Так, наверное, мне хотелось. Помню желтый торец больницы рядом — меня притащили сюда и делали надрез на ноге, чтобы вытащить стекло. Дальше был городской пустырь, где пестрели стебельки цветов. Железнодорожная насыпь серо-коричневая, поезда здесь не ходили. За пустырем был перекресток дорог. Одна из них, заваленная гравием, широкая и торная, вела в деревню. Другая, узкая и заросшая кустами, — к сиреневому строению, крытому гнилыми досками, почерневшими от дождей и времени. В пыли, потный и ослабевший, сторонясь крапивных кустов, шел к этому деревянному амбару, а когда подошел, стала уже опускаться ночь и холод, — и залег, свалился от усталости на отвердевших, сырых мешках, все же с достоинством рассматривая ребристую крышу амбара и алое небо над головой. Так и заснул на мешках.
Савелий был флегматичен — полное тело, полное лицо, волосат, бородат. Очи овальные, широкий лоб. А руки короткие, но подвижные, и сама кисть мастеровита, приспособлена к работе, и вообще он был мудр, однако принимал, бывало, злобное обличье и был суров во гневе. И терпел многое от иных людей. Хотел верить в добро. И жил в надежде, работе, всяческих трудах. Скоро гневался и скоро отходил. И сам, случалось, на себя сердился. И странно, к чужим относился терпимей, чем к друзьям своим. Правда, мудрость его часто выходила боком. Были у него женщины, но мало счастья он от них имел — одни разговоры, да споры, да ссоры. И с юности своей был в работе, что развило в нем трудолюбие, но и надорвало силы телесные.
Мы летели недолго, кроме нас и, естественно, летчиков, никого не было. Савелий спросил: «А полетел бы самолет, если бы нас не было?»
Голубоглазый, смеясь, ответил что могли и не полететь, оттуда запроса на самолет не было, хотя почту и нужно было отправить. Но это можно было сделать и в какой-нибудь другой день. Так мы и летели низко над землей на маленьком почтовом самолете: откидывающиеся лавки по бокам, в проходе мешки с почтой и наши лыжи в чехлах. Болтало прилично, но вид заснеженных полей, лесов успокаивал. А шум мотора даже убаюкивал. Мы не разговаривали, но были в том напряжении, какое бывает перед принятием решения. Мы оба много ждали от нашего «путешествия».
Опустились плавно — в безмолвие, тишину, объятое нетронутым снегом пространство. Летчики, оставив нас одних, скрылись в рубленой избе, а мы стали на лыжи, накинули рюкзаки и тронулись в путь, по земле казаков-совеган. Название этой местности дала река Совега, а жили в округе выходцы с Дона. Однажды я уже здесь был. В окрестностях в то время появились волки, видимо-невидимо. Они забирались на скотные дворы, резали скот. И вот совегане вызывали на отстрел охотников. Тогда меня приняли за профессионала. И теперь, двигаясь за Савелием на лыжах, я думал: за кого же нас сейчас примут, кем покажемся совеганам?
Плечи Савелия в толстом свитере ходили ходуном. Он сильно отталкивался палками, берег свои ноги для долгого пути. Вскоре испарина белым инеем выступила на спине, над верхним карманом рюкзака.
Мне за ним хорошо было идти. Дорога среди леса с единственными следами трактора была, конечно, мало приспособлена для ходьбы на наших узких лыжах. Но это ничуть не смущало меня, как, наверное, и Савелия, потому что он двигался, как танк. Меня занимала мысль: долго ли мы пройдем в этом темпе? Сохранится ли то единодушие, которое было в Тарусе, в Сутормино, под Звенигородом, на Брянщине, когда мы двигались по Десне, да и в самой Москве?..
«Кострома моя — Костромушка — моя — белая — лебедушка — у моей ли — Костромы — много — золота-казны…» Эти песни, что пелись когда-то при начале и конце полевых работ, да и теперь еще поются в глубинках по малым рекам во время смены времен года, вспомнились мне теперь — так весело было бежать на лыжах за Савелием, он такой темп взял, что дух захватывало.
Вспомнилось и как чучело из соломы и рогож — Кострому — несут к воде и топят, хоронят Кострому…
Савелий обернулся, спускаясь с горки, и угодил в сугроб, весь в него зарылся. Я освободил его от рюкзака, помог подняться. Мы хохотали без причины — от воздуха, тишины, оттого, что мы еще молоды, здоровы, крепки…
А вскоре нам открылась деревня, вернее, село, потому что на горушке за домами стояла церковь. Савелий крикнул через спину, что цвета синий и серый преобладают… Он остановился, упершись грудью в палки. Замер. Я стал рядом.
— Ну что? Будем входить в селение это? — он смотрел на меня, улыбаясь, раскрасневшийся. — Как будем дом выбирать?
— Чтобы большой! И чтоб деревца перед домом, березка, а может, и липа, и ель, — ответил я, тоже улыбаясь ему и тоже неизвестно почему довольный всем.
— Из труб-то дым идет?
— Идет.
— Значит, люди живут.
На том и порешили, двинулись дальше, уже селом. Нигде никого не было видно и не слышно ни людей, ни собак, ни других животных.
Стоял удивительно тихий солнечный день, и громады домов в два этажа казались сиреневыми с отливами и переливами: внушительность подклетей, амбаров, крытых дворов, деловитость всего соседствовали с резным балкончиком, с русалками, солнцем и луной, какими-то надписями, тоже резными, как и наличники, тончайшей работы… Уже виднелся последний дом, за которым был частокол, замыкающий село. Я помнил дом, в котором останавливался когда-то. Мы приблизились к нему. Стояли липа и березки, но из трубы дым не шел, а окна забиты накрест досками. Так это выглядело. Так это было. Савелий кивнул мне, и мы пошли дальше.
Последний дом не имел таких внушительных размеров и выглядел даже неказисто — и скотный двор был обрублен, и балкончика не было. Но сразу за домом начиналась березовая роща, а на противоположной стороне возвышалась величественная липа, расщепленная молнией, — след лета. Мы подошли ближе, сняли лыжи и, оставив наше снаряжение у порога, поднялись по приступкам. Дверь была приотворена, слышен был гомон как будто застолья. Мы вошли. А тут шла работа нешуточная — разделывали свинью. Двое в запачканных фартуках доканчивали работу, выгребали и выскребали остатки, обнажая нутряное сало. Еще несколько человек сидели на лавках. Воздух в избе стоял теплый и сладкий. В глубине на печи лежали дети и смотрели на нас, вошедших. Взрослые смутились приходом незнакомцев, но женщина, видимо хозяйка, нашлась, засуетилась, приглашая раздеваться и быть гостями. Наши куртки с красными, синими и белыми полосами, лыжные шапочки на голове, свитера и прочая экипировка выглядели, наверное, более чем странно в этом доме. Хорошо еще, что рюкзаки оставили у двери. Но пауза, молчание долго продолжаться не могли.
— Рыбачить прилетели? — спросил один.
— А не охотники ли? — отозвался другой, они стояли ближе всех к нам. — Мы за охотниками посылали, на отстрел волков, замучили они нас.
— Слышали, самолет приземлился, смотрим — идете, думаем, кто такие… — прибавили и от лавки.
В северных деревнях обычно не задают вопросов, ждут, пока сами гости все расскажут. А тут все вышло по-другому…
Савелий, напустив на себя вид ленивый и вальяжный, сказал, что мы рады приему, оказанному нам, что мы вовсе никакие не рыболовы и тем более не охотники, что мы приехали из Москвы отдохнуть, походить по лесу на лыжах, что нам здесь очень правится…
Я еще добавил, что был здесь однажды несколько лет назад, мне также говорили о волках. Хотел было сразу спросить о заколоченном доме, но пока не стал.
Все кивали, соглашаясь, не веря ни одному нашему слову.
— Вы идите к печи, к детишкам, отогревайтесь, — повторяла хозяйка, — а мы тут пока что управимся.