Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Карамболь - i_001.png

Вячеслав Дёгтев

КАРАМБОЛЬ

рассказы и повесть

ВРЕМЯ ВЛАМЫВАТЬСЯ В ИСТОРИЮ

Вячеславу Дёгтеву, как и многим его сверстникам, увлекающимся литературой, на старте крупно не повезло. Его первые книги, вышедшие на излете перестройки, практически никто не заметил. Но не потому, что они были плохи или скучны. Нет, Дёгтеву никто и никогда в таланте отказать не мог. Еще в юности он поставил перед собой планку: «перепрыгнуть» в прозе сначала Юрия Казакова, а в перспективе — и самого Бунина. Никто из нынешнего поколения сорокалетних авторов так тщательно не выписывал пейзажи, как Дёгтев. Никто больше не пытался спрячь жесткую драматургию жизни с «тихой лирикой». А вот критика этих стараний воронежского паренька сразу и не оценила.

Все дело в том, что в начале 1990-х годов обществу стало не до высокого искусства. Виктор Ерофеев вовсю справлял поминки по советской литературе. Элиты погрязли в выяснении отношений, решали, кто более достоин лечь под новый режим. А власти вкушали плоды очередной революции.

В этот период потрясений политику стали делать не созидатели, а временщики. Сформировать что-то новое им оказалось не по силам. Ставка была сделана на осмеяние прошлого. В моду вошли произведения, построенные на цитированиях советской классики. Сюжеты самых «раскрученных» книг оказались скроенными по единому сценарию: за основу были взяты пародии на популярных литературных героев. Теоретики решили, что это и есть настоящий постмодернизм по-русски.

Многие реалисты в этой ситуации растерялись. Старая гвардия, не зная, как ответить на новые вызовы истории, предпочла политические игры. Но в жестоких баталиях вожди и левых, и правых подрастеряли почти весь свой талант. Не случайно ни либералы, ни консерваторы «не замечали» новых романов своих вчерашных знаменосцев Григория Бакланова и Юрия Бондарева. Говорить-то оказалось не о чем.

Эту ситуацию быстрей других прочувствовал и оценил Вячеслав Дёгтев. В ноябре 1995 года он бросил старой гвардии, которую окрестил детьми компромиссов, вызов, отдав в печать свой дерзкий манифест «Мертвая жизнь». Писатель утверждал, что нового расцвета деревенской прозы уже не будет. Нельзя в одну реку войти дважды. Сколько можно его сверстникам подражать Белову и Распутину. Повестями о засолке огурцов теперь никого не удивишь. Хватит прятаться за сединами и согбенными спинами вождей. Пришло время вламываться в историю. А без создания своего стиля это практически невозможно.

О, что тогда началось. Земляки Дёгтева даже пытались исключить смутьяна из Союза писателей. Это сейчас никому нет дела до того, состоит ли кто в каком творческом союзе. А в 1995 году у многих на устах был пример с Солженицыным. Тому исключение из Союза в свое время лишь добавило популярности и принесло ореол мученика и страдальца. И только когда до классиков воронежского масштаба дошло, что своим глупым решением они невольно Дёгтева поставят на одну доску с Солженицыным, страсти слегка поулеглись.

Чем же интересен Дёгтев в творчестве? Он умеет нащупывать и отражать нерв жизни. Полунамеки и размышления над банальностями — это не его стиль.

Мне нравится, как Дёгтев выписывает свои рассказы. Он в каждом случае находит единственно верную ноту, но в самый драматический момент вдруг срывается. Это все равно, что скрипач в минуту наивысшего напряжения тонкий и нежный смычок меняет на грубый гвоздь. Но ведь и жизнь сегодня такая. Поэтому Дёгтев как реалист в зависимости от ситуации использует разные приемы и стили. И это привносит в его прозу дополнительную интригу.

Что еще? Почти все герои Дёгтева одиноки. Из-за этого они без конца мучаются и страдают. Но жить в стае — это не их правило. В стае они боятся даже не индивидуальность свою потерять. Для них невозможно подчинение чужой воле.

Особняком в творчестве писателя стоят повести и рассказы, посвященные творческой интеллигенции. Евгений Евтушенко в свое время убеждал нас, что поэт в России больше, чем поэт. Он мог остановить поворот сибирских рек, отстоять чистоту Байкала, прекратить строительство атомных станций. Но жизнь показала и другое. В эпоху смут и революций наша интеллигенция в своей массе, прикрываясь заботой о народе, умеет до потери сознания отчаянно биться за шкурные интересы. Жуткая зависть и желание подгадить ближнему — все это столь крепко сидит в кишках большинства наших художников, что иногда просто страшно становится. А что делать, как истребить эти низменные чувства, практически никто не знает. Дёгтев тоже не знает, но он так хочет утвердить в мире справедливость.

Вячеслав ОГРЫЗКО

КРОВАВАЯ МЕРИ

рассказы

Карамболь - i_002.png

КРОВАВАЯ МЕРИ

В вашу гавань, — пел ты, — заходили корабли, большие корабли из океана; в таверне веселились моряки, — вопил ты, — и пили за здоровье капитана…

Тебя везли на каталке, медсестра и медбрат, а ты пел эту песню, песню твоей юности, песню-мечту неосуществленную, и тебе было хорошо. Весело было оттого, что и наркоз на тебя действует, оказывается, не так, как на всех остальных, что и в этом ты какой-то особенный. А потом, уже в палате, слушал сквозь полузабытье еще одну песню, по радио, тоже привет из юности, где пелось о белом лебеде, цветущей сирени и зеркальной глади пруда, и ты, кажется, плакал, потому что виделись тебе дядья, Николай и Митрофан, которые певали когда-то эту песню, которых ты любил и о которых в те минуты особенно жалел.

По молодости они оттянули порядочные срока — один по сто четвертой, другой по сто второй, и у обоих у них была такая же мечта, как у того хрипатого парня, что тосковал сейчас по радио… А еще дядья грешили сочинительством. Николай в заключении написал полную биографию Ленина, целиком на фене, в двух толстых тетрадях, сшитых из бумажных мешков, — там было расписано о Владимире Ильиче все, известное на тогдашнее время. В детстве частенько приходилось многое почитывать из тех тетрадей, и многое оттуда, конечно же, почерпнулось для общего развития, например, что «Ленин был вечным политфрайером» и что «срок он отмотал легкий и небольшой, такой на параше отсидеть можно», но потом тетради куда-то пропали. Похоже, что мать твоя, забоясь «политики», пустила их на растопку.

Митрофан писал стихи и пел их под гитару: что из колымского, мол, белого ада, шли они в зону в морозном дыму и что он заметил окурочек с красной помадой и рванулся из строя к нему, а еще были в тех песнях неотправленные письма, мечты о любви и тепле, о маме ро́дной, что на шею ладанку надела, о том, как посадили в клетку соловья и петь заставили, и он поет, ведь ничего не остается больше, но скоро вырвется на волю, теперь уж точняк, пацаны, чуть-чуть осталось, прилетит к ненаглядной своей, завяжет с преступным миром — правда, мама! — и построит домик, и посадит сирень, и разведет голубей, непременно турманов, чтоб до седьмого неба доставали, а возле дома будет пруд, и там…

Тобою дядья гордились, сам слышал, как говорили наперебой собутыльнику, что это их племянник («племенник») и что, мол, в Москве на художника учится; другой перебивал: он, мол, и летчик еще, рассекал на реактивных, майором уже мог быть или подполковником… бери выше! — перебивалось, — космонавтом, но бросил и решил стать великим художником, ваногогом или полугогеном; вот выучится, влезал снова второй, выучится и все-все нарисует, всех изобразит и всякого, и даже то увековечит, как мы с тобой, дураком, выпиваем; да, да, он такой — в нашу, в калединскую, породу, хоть и фамилия другая, по отцу, но вострый — в нас. Вот такие они были. Как подопьют, бывало, так и давай орать: «Я — вор!», а другой: «Я — убийца!» Интересные, в общем, были дядья.

1
{"b":"967815","o":1}