Литмир - Электронная Библиотека

Вернувшись в Париж, Эренбург прислал для журнала «Дав» очерк «Четырнадцатая трубка». Это было повествование о пастухах, о протяжных словацких песнях, о народных обычаях и об облике этой страны, которая заинтересовала и захватила его.

Эренбург и позже не раз приезжал в Словакию. Однажды он приехал вместе со своей женой, художницей Любой Козинцевой, сестрой кинорежиссера Козинцева, и с кругленьким Петром Богатыревым{118}, который изучал чехословацкий фольклор и написал о нем не одну научную работу. Богатырев ходил, слегка приподнимаясь на цыпочки, и казалось, вот-вот оторвется от земли и улетит в мир сказок, которые он исследовал. Богатырев был, наверное, самым большим энтузиастом-театралом во всем мире. Мы, встретив его, розовощекого, словно он только что проснулся, спрашивали:

— Что нового в Москве?

— Ну, сын растет, бабушка болеет, в магазинах нет чулок и кофе, а Мейерхольд ставит изумительные спектакли.

Статьи Эренбурга о Словакии вызвали неудовольствие официальных кругов. Эренбургу не нравились теневые стороны чешско-словацких отношений, не нравилась прожженная чешская буржуазия, которая считала Словакию своей колонией. Не нравилась ему и консервативная Словакия с ее турчанско-мартинской идеологией{119}.

Когда кончилась вторая мировая война, Эренбург одним из первых приехал приветствовать своих старых друзей. Он писал тогда:

«Словакия была отсталым краем: там можно было увидеть много чудесных цветистых вышивок и много простого темного горя. Ночью в долине Вага я увидел яркие огни — строят гидроцентраль. Этот свет в глухой долине показался мне глазами новой Словакии. Можно сказать, что все осталось по-прежнему: так же старые пастухи, «бачи», гонят в горы овец, так же нежны и зелены луга, так же печально звенят прекрасные песни, так же старый гончар Костка из комка глины делает ослепительные кувшины. Все это правда, и правда то, что Словакию не узнать… Впервые можно выписать слово «Чехословакия», не ставя подозрительного тире между его частями»{120}.

Перевод Р. Л. Филипчиковой.

* * *

Наш отец так и затерялся в вихре войны и давно был объявлен погибшим. Но в моих мыслях он продолжал жить и ходил со мной по всем дорогам, куда заносила его война, пока я был еще десятилетним мальчишкой. Жил во мне, снился по ночам и мой родной город Писек.

Пролетело десять лет; оглядываясь на них, я видел десять своих обликов, передо мной словно стояли десять по-разному одетых молодых людей, каждый со своими заботами и интересами, по-разному счастливые и удрученные, десять юношей, познавших удачи и поражения, а также и отчаяние, но всякий раз устремленных в будущее. И я вдруг испугался — а если так будет и дальше?..

Но путь мой озарила красная звезда, и я пошел за ней. Через горы и долины, по торным дорогам и бездорожью, душой оставаясь всегда там, откуда я вышел, но шагая все дальше вперед. Меня уже не пугала тяжелая, нерадостная жизнь, придавившая людей, как поваленное дерево. Страха я не испытывал.

Голова моя была переполнена впечатлениями двадцатых годов и последней войны, безумным круговоротом мировых событий и всем тем, чем жили люди искусства различных направлений, шедшие под разными знаменами. Впереди светился дальний горизонт — наш горизонт.

Была в нем поэтическая дерзость Велимира Хлебникова, «председателя земного шара», и громыхающая дерзость Владимира Маяковского, чьи ритмы, вызванные к жизни вулканом революции, воздвигали утесы поэтической образности. Десятки художников слова стали называть себя работниками новой красоты и объединялись с теми, кто в промозглые петроградские дни во главе с Лениным вступал в новую эру нашей истории.

Эта эпоха смелых дерзаний вторгалась и в жизнь Словакии. Мало быть только поэтом, только живописцем, только актером, только защитником бедных, только журналистом. Чтобы оставаться самим собой, надо было быть всем.

В эти годы я спешно наверстывал упущенное — я хотел знать все, что делалось в мире нового, касалось ли это политики, архитектуры, науки, литературы или искусства.

Бурная, стремительная эпоха распахивала передо мной неоглядные дали и напирала на меня со всех сторон.

Она уминала меня, будто глину, и переделывала.

Я увидел мир иными глазами, увидел, что я не один. Все мои заботы и огорчения были заботами и огорчениями моего мира, моего поколения. Переживания обретали свой смысл.

Книги открывали мне новые жизненные правды.

Посеянное в моей душе Иржи Волькером давало ростки.

«Коммунизм — это образ нового, лучшего устройства жизни, а марксизм — это план борьбы за него».

Я написал статьи о новой архитектуре, о гладко-утилитарных строениях Райта, о Корбюзье, о новой строительной эстетике, высмеивал пряничные домики Душана Юрковича{121}. Я сделался поклонником Адольфа Лоса{122}, ратовал за модернизированную культуру быта. В то же время я облазил жалкие жилища под братиславским Градом, настоящие берлоги, вонючие, как самая отвратительная сточная канава, наблюдал, как живут рабочие в экономиях нитранской округи. Мне казалось, что дома должны быть стройными и устремляться к небу, а не напоминать деформированные парковые деревья, подстриженные в стиле Людовика XIV.

Я познакомился с кысуцким врачом Иваном Галеком{123}, сыном поэта, автора «Вечерних песен». Благородный человек, бескорыстно служивший людям, Галек написал книжку о прошлом Кысуц. Но в этих краях мало что изменилось, и нищета осталась прежней, как и тридцать лет назад.

Кто не видел Словакию и ее отчаянную бедность, Словакию, жаждущую счастья и работы, тот не поймет ни Илемницкого, ни Франё Краля. Карел Чапек писал, что задача литературы — не протестовать, а славить жизнь. Но кто задумывается, откуда черпают свой материал словацкие писатели?

У Франё Краля было резко очерченное худое лицо. Зачесанные назад волосы то и дело падали на лоб. Его длинные беспокойные руки были постоянно настороже, словно хотели кому-то пригрозить или кого-то обнять. Рядом с ним человек всегда чувствовал себя хорошо. Казалось, он всего себя раздает без остатка; его чуткая душа, близко принимавшая чужие беды, была раскрыта людям. Все, что происходило вокруг, кровно затрагивало Краля. Держался он просто, естественно, излучая открытый, искренний задор, непоколебимый оптимизм. Они с Илемницким были чем-то схожи, оба сохранили в себе что-то от деревни, их поведение было небудничным, этим они выделялись среди заурядных скучающих представителей литературных кругов. Оба чуждые иронии, откровенному или наигранному цинизму, они уважали умных людей и прислушивались к их мнению. Восторженно воспринимали значительные события.

Впервые я увидел Краля в словацких горах, в Завадке{124}. Его привел к нам Илемницкий, они вместе отдыхали на деревенском курорте в Буякове и, разузнав, где находится наш бивуак, приехали сюда. Краль — худой, долговязый, Илемницкий — небольшого роста, коренастый, рядом они выглядели как знаменитые кинокомики Пат и Паташон{125}. Оба сельские учителя, оба начинающие писатели. Краль печатал тогда свои стихи под псевдонимом Ф. К. Смречанский.

Они с Илемницким были неразлучны. Нечасто встречаются художники, чья дружба так плодотворно влияет на их творчество и внутреннее совершенствование. Неожиданная смерть Илемницкого в 1949 году настолько потрясла Краля, что от этого потрясения он так и не оправился.

В одном из последних писем ко мне, когда Краль с трудом преодолевал прогрессирующую, подтачивавшую его болезнь легких и сердца и уже не мог всерьез заниматься литературой, он признавался, что при всем том значительном и радостном, что видит вокруг и что дает ему силы жить и желание принять участие в общей работе, ему ужасно недостает друга, который понимал бы его так же, как когда-то Илемницкий.

Не сочтите это сентиментальностью. Краль был человеком, весь огонь своего сердца отдававшим другим людям. Люди, подобные ему, жили интенсивной общественной жизнью и даже свою личную жизнь не умели строить изолированно от дел общества и не признавали ничего, что, так или иначе, могло быть проявлением эгоизма. Безраздельно посвятив себя служению людям, они и сами испытывали потребность в тепле человеческой дружбы.

35
{"b":"967557","o":1}