Помню, как мать рассердилась, когда однажды кто-то из нас (кажется, это была одна из моих младших сестер) принес домой какие-то обноски, полученные в период благотворительной кампании в помощь сиротам, потерявшим отцов в первой мировой войне. Мать схватила вещи и побежала в школу к директрисе.
С возмущением она положила «подарок» на директорский стол:
— Мы бедны, но в таких обносках не нуждаемся. Я никогда не допущу, чтобы мои дети надели чужие лохмотья!
У директрисы вытянулось и покраснело лицо.
— Не слишком ли вы разборчивы? Впрочем, неважно. Если вам не нравится, пожалуйста, оставьте здесь. Кому-нибудь эти вещи, несомненно, пригодятся. Другие сумеют оценить нашу помощь.
— Ну и ну! Экая гордячка эта пани Рыбакова! Ей ничем не угодишь, — переговаривались между собой учительницы.
— А почему мне не быть такой? — говорила матушка, когда кто-нибудь сообщал ей об этом. А нас она учила: «Почему бедный человек должен выглядеть униженным и забитым? Разве гордость есть только у богачей? Вот и нет! Чем им гордиться? Если я перестану стирать на них, они грязью зарастут».
Как много этой простой женщине пришлось подавить в себе и как много развить, чтобы чувствовать себя и держаться с людьми как равная с равными! Здесь меньше всего сказывалась семейная традиция. В семье ее родителей можно было научиться чему угодно, но только не гордости и не протесту. Долгие годы полунищенского существования учили ее отца скорее покорности и смирению. Когда же положение семьи изменилось к лучшему, моя мать жила уже отдельно и самостоятельно.
В судьбе матери и ее отца, который за какие-нибудь два-три года выбился из батраков и приобрел небольшой участок земли, нашли отражение те достаточно своеобразные общественные отношения, которые сложились в чешской деревне в начале столетия. Не произошло ничего из ряда вон выходящего. И все-таки настали времена, когда отец моей матери, то есть мой дед, Ян Адамек, бывший слуга и батрак у богатого крестьянина Хамрады, поднялся на ступеньку выше в общественном положении.
Ему удалось снять в аренду кусочек земли у помещика из рода Шварценбергов, который понял, что девятнадцатый век с его аристократическим гонором миновал безвозвратно и что гораздо выгоднее для собственного кармана торговать лесом, держать кирпичные и пивоваренные заводы, заниматься промышленным производством. Закат старых порядков менял облик чешской деревни, и предприимчивый феодал вовремя почувствовал, что этот процесс затрагивает и его, а грядущие перемены, несомненно, подрубят тот сук, на котором он до сих пор сидел.
Но я не хочу заниматься здесь социологическими исследованиями процесса ликвидации последних пережитков крепостного права, тяжким ярмом лежавшего когда-то на плечах крестьянства. Я привел эти факты лишь потому, что они касались моих собственных впечатлений от жизни. Хотя родился я в городе и большую часть своей жизни провел в таких больших центрах, как Прага и Братислава, тем не менее я никогда не переставал ощущать своей связи с миром деревни. В этот мир уходит своими корнями все хорошее и плохое в моем характере.
В тех краях, о которых я веду сейчас рассказ, в уголке Чехии, вклинившемся между двух рек, покоятся все мои предки, кроме отца. Эти места вдоль Влтавы, от Рейзикова до Долни Липовска, а дальше до Подолского моста, я знаю как свои пять пальцев. И бассейн Отавы, Судомерж, Кестршаны, Затави, Писек, Истец и Сметипрах и, конечно же, Звиков, а дальше замок Орлик, стоящий на высокой скале. Это край, родной моему сердцу, с которым не могут сравниться для меня никакие другие места и уголки Чехии. Тенистые, дремучие леса, поляны и луга, а вдоль дорог могучие вековые деревья, цветущие липы и рдеющие рябины. Там можно было бродить с утра до вечера вдоль и поперек и мечтать. Можно напиться из родника, отдохнуть под кедром, платаном или кленом и слушать, как где-то высоко-высоко шумят могучие сосны. Там хорошо думалось о том, как бежит время и почему застыли облака над тем вон деревом. А когда вы вволю намечтались и надышались свежим ароматом лесов, на вас нисходило ощущение счастья…
Иногда я бродил по местам, которые так любил художник Алеш{13}, а чаще по дорогам и тропинкам, проложенным рабочим людом, теми, кто валил лес, тесал бревна, вязал плоты, пахал землю, строил дома, теми, что, затерявшись иногда где-то на чужбине, потом снова возвращались домой, жили независимо и скромно, порой напивались до немоты и устраивали драки, — такова была уж их буйная жизнь, прекрасная или горькая, ничего не дававшая ни даром, ни в долг.
Богачи и те, кто посостоятельнее, покупали земельные наделы в аристократических кварталах на окраинах города, где не дымили фабричные трубы и воздух не был насыщен зловонием сточных канав. Там возводились роскошные особняки и виллы, полные света и воздуха, с электричеством и канализацией. В старых, грязных доходных домах в центре города во множестве ютилась беднота, темные подворотни и дворы были завалены старым хламом. В покинутых богачами домах оставались канцелярии адвокатов, приемные врачей да лавки торговцев. Одни из них заново отделывали фасады, другие расширяли витрины, как того требовал стиль времени и вкусы покупателей. Дух предпринимательства возобладал в самых отдаленных уголках, повсюду появлялись бойкие дельцы, успешно орудовавшие во всеобщей сутолоке, — у этих людей было достаточно денег, чтобы пустить их в оборот. Они завладели строительными участками, кирпичными заводами, каменоломнями и другой прибыльной собственностью, скупали старые дома, чтобы перестроить их в современные магазины и сдавать за большие деньги.
Управляющий городским хозяйством Франтишек Райнер не принадлежал к людям подобного сорта, к числу тех, кто ловил свое счастье. Но когда пришло время уйти на пенсию, когда обе его дочери давно уже были замужем, он тоже решил продать свой дом.
Дом приобрел делец, нажившийся на шитье военного обмундирования.
Первое, что он сделал, — это отказал нам в квартире.
Так, в 1912 году, когда началась балканская война{14} и люди ни о чем другом не говорили, кроме как о Турции и Адрианополе, мы вынуждены были оставить старый райнеровский дом, где я родился и где нам был знаком каждый уголок, каждый камень.
Новый хозяин дома торопил нас побыстрее освободить квартиру, а мы не знали, куда выехать. Выбирать не приходилось, и мы согласились на первое, что подвернулось под руку, и к ночи оказались уже на новом месте, в неприветливом двухэтажном домике, в квартире из двух темных комнатушек, которые были даже меньше наших прежних. В них едва разместились наши бедняцкие пожитки. Одна из комнат была когда-то торговой лавкой, вход в которую вел прямо с улицы. Вместо окна — небольшая витрина, а кроме стеклянных дверей, еще одни, дубовые, двустворчатые, какие бывают в лавках. Они закрывались на ночь на щеколду изнутри. Окно второй комнатушки выходило во двор почти вровень с землей, и перед ним все время купались в песке чужие куры. Чуть поодаль находилась выгребная яма и деревянная уборная. Вокруг вились большие зеленые мухи. На земле под окном ползали черные жуки. Слава богу, куры склевывали этих жуков, за что мы прощали им и грязь и помет, которые они оставляли после себя.
Витрину, через которую с улицы было видно всю комнату, матушка занавесила, а отец выставил в ней плетеные корзинки всех фасонов — в виде рекламы. Еще одну корзинку мы повесили над входом в лавку, чтобы все знали, что здесь живет корзинщик. Мы старались использовать в наших каморках малейшее свободное местечко и все-таки жили в ужасной тесноте. Работая, отец буквально не мог повернуться. Дети вечно мешали друг другу, так что матушка в конце концов выгоняла всех на улицу, где мы и проводили большую часть дня. Так никогда мы и не полюбили эту окраину города. Все здесь оставалось для нас чужим и неприветливым.
Домик, куда мы перебрались, был втиснут между двумя пекарнями, и, как только мы ложились спать и гасили свет, по стенам и полу начинали ползать большие проворные жуки, похожие на косточки абрикосов. Стоило зажечь свет, и они так быстро разбегались по щелям, что отец, схватив в каждую руку по башмаку, не успевал прихлопнуть ни одного.