Жанна сидела на табурете, подобрав под себя ноги, на ней не было ничего, кроме тонкого халатика, наброшенного на ночную рубашку, распущенные волосы падали на плечи путанными волнами, и, что поразило Мерсова больше всего, когда это обстоятельство дошло наконец до его сознания: Жанна была босой и пыталась прикрыть ноги халатом, неужели она так и шла через пол-Москвы, это же нелепо, это просто невозможно и глупо, этого не было, потому что не могло быть, и значит, она не шла по улице, а оказалась здесь иначе…
— Не смотри на меня так, — улыбнувшись, сказала Жанна. — И поскорее налей чаю. Уже закипел — видишь?
— Как… — Мерсов хотел отыскать подходящие слова, но задал банальный вопрос: — Как ты здесь оказалась? Шла пешком через…
— Весь город? — подхватила Жанна. — Я не знаю. Может, и шла.
— Но как же… — пробормотал он, представляя, какое глупое у него сейчас выражение лица.
— Склейка, — задумчиво произнесла Жанна. — Видимо, склейка произошла, когда я спала… Эдик мне объяснял, но я… Вроде того, что пространство расплывается, время тоже, все становится неопределенным, а потом устанавливается новое равновесие… Ты бы поговорил с ним об этом!
Мерсов налил в чашки кипяток, опустил пакетики из коробки «Липтона», сахар класть не стал, он знал, что Жанна любит не сладкий, хотя и не знал, откуда он это знает. Передал ей чашку на блюдце, и Жанна сразу отпила, а потом громко отхлебнула еще и блаженно засмеялась, быстро выпила всю чашку, пока Мерсов смотрел на нее, и сказала:
— Хочу еще.
— Я принесу тебе тапочки, — предложил он.
— Не нужно, — сказала Жанна. — Дома я всегда хожу босиком.
Голова Жанны уткнулась ему в грудь, руки сомкнулись за его спиной, а мысли каким-то образом перетекли в него и закачались в его сознании, как легкий плоскодонный кораблик на зыбкой короткой волне. Я никогда не называла тебя убийцей, я всегда тебя любила, а слова, которые говорила, я должна была сказать, это были не мои слова, а наши общие, ты не понимаешь, я не понимаю тоже, но это мы — ты, я, Эдик, — части, которые и понимать, возможно, ничего не должны, разве понимает рука, протянутая навстречу удару, почему она сделала именно такое движение? Ты, я, Эдик… Это мы, то есть я, то есть я и ты тоже, не могу объяснить сама себе, и не смотри на меня так, не смотри на меня вообще, ты все равно не меня видишь, а женщину, которую знаешь несколько дней и с которой уже успел переспать, потому что только так мы с тобой могли стать хотя бы на время тем, что мы есть на самом деле и чего мы все равно не понимаем, когда мы вдвоем, без Эдика…
— Остановись, Дженни, — прошептал Мерсов. — Пожалуйста. Мысли твои скачут, как кролики на лужайке.
Жанна послушалась, и мысли ее застыли. Мерсов не представлял себе, как это возможно, но он действительно видел теперь ее застывшие мысли, как нарисованные акварелью картины без рамок, висевшие на стенах в длинных комнатах, расположенных анфиладой, здесь не было освещения, и картины освещали сами себя, а вдали ослепительно сверкала звезда, коловшая глаза острым тонким лучом.
Мерсов сжимал в ладонях щеки Жанны, влажные, будто она только что плакала, а потом успокоилась. Он провел под ее глазами большими пальцами и стер следы слез.
— Все, — сказал он.
— Все? — спросила она. — Ты хочешь сказать, что понял наконец?
— А ты? — спросил Мерсов. — Если бы ты понимала хотя бы часть того, что тебе пытался втолковать твой муж, то, наверно, и мне смогла бы объяснить долю того, что поняла сама. А у тебя все на эмоциях, на чувствах…
— Я женщина, — улыбнулась Жанна.
— Конечно, — сказал Мерсов и пошел в комнату за тапочками. Он знал, что Жанна идет следом, но не оборачивался, она шла бесшумно, босые ноги, ступая на плитки паркета, не производили звука, это раздражало Мерсова, ему казалось, что в затылок ему дышит бестелесная тень.
Он обернулся — не было никого у него за спиной, никто за ним не шел неслышной босой походкой.
— Дженни! — крикнул Мерсов и бросился в кухню, а оттуда в спальню, Жанны не было нигде, а в кухне на столе не было даже чашки, из которой она пила.
Чашку Мерсов нашел на обычном месте в шкафу — судя по тому, как она стояла, перевернутая, прилипшая кромкой к блюдцу, никто ею не пользовался, уж сегодня наверняка. А другая чашка, из которой Мерсов пил сам, стояла на кухонном столике, жидкости в ней было на самом дне, и Мерсов одним глотком допил холодную бурду, ощущая себя потерянным и никому не нужным. Пальцы дрожали.
— Дженни, — тихо позвал Мерсов, не надеясь услышать ответ, и не услышал, конечно, только показалось, что в прихожей скрипнула дверь, и он тотчас бросился проверять…
Мерсов помыл чашку, поставил ее, перевернутую, на блюдце, а блюдце — на полку, рядом с другой чашкой, из которой пила Жанна, если верить собственной памяти, или не пила, если верить материальному единству мира.
Мерсов опустился на стул, прикрыл глаза ладонью, сказал себе: «Успокойся, ты устал, вчера был сложный день, успокойся и все вспомнишь».
Он успокоился и заснул — голова свесилась на грудь, правая рука лежала на столе, левая болталась плетью, как неживая-, очень неудобная была поза, и, проснувшись несколько часов спустя, Мерсов удивился: как ему удалось не сверзиться со стула, он ведь всегда ворочался во сне, искал лучшую позу, а тут просидел столько времени неподвижно и даже ноги не затекли, вот странно-то…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Он бродил по комнатам, звонил время от времени Жанне, ответа не получал, садился к компьютеру, включал его, но, дождавшись загрузки, выключал — боялся то ли изображений на экране, то ли собственного подсознания. Еще одного путешествия в мир, созданный воображением, он бы не выдержал.
Из еды в доме остались только сыр ярославский, нарезанный тонкими ломтиками, колбаса полтавская, одним куском, початая банка сметаны, неизвестно как оказавшаяся в холодильнике, потому что Мерсов точно помнил, что никакой сметаны не покупал, он вообще ее не любил, тем более на розлив, а еще в морозилке была пачка украинских пельменей, и он отколупывал от слипшегося куска по две-три штуки, бросал в кипевшую на плите воду и съедал, как только белые поплавки всплывали из глубины на поверхность.
Должно быть, он размышлял, сопоставлял, пытался прийти к логическому заключению. Может быть. Но ничего не запомнилось. Время будто просочилось сквозь пальцы и растаяло, и он не знал даже, сколько его было — часы, дни, недели…
Спать ему не хотелось, и он не спал. За окном было светло, но, возможно, он просто забывал о тех часах, когда наступала ночь и он задергивал шторы, чтобы не действовала на нервы мигавшая реклама на крыше дома напротив. Может, он даже спал, но, проснувшись, не помнил об этом. Он обнаруживал постель разобранной, простыни — смятыми, хотел навести в спальне порядок, но сразу забывал и потому, обратив через какое-то время внимание на скомканное одеяло, спрашивал себя: неужели я только что проснулся?
Ответа он не помнил, ответ был вне его восприятия действительности, а действительность странным образом располагалась вне его понимания.
Иногда звонил телефон, и Мерсов поднимал трубку, будучи уверен, что звонит Жанна. Но это был кто-нибудь из приятелей, предлагавший прошвырнуться и с недоумением принимавший очередной отказ. В конце концов Мерсов перестал подходить к телефону — он уверил себя, что звонить Жанна не станет, придет сама.
Как-то он не обнаружил в холодильнике ни сыра, ни колбасы, ни даже пельменей — только сморщенное красное яблоко почему-то оказалось на нижней полке, и Мерсов удивился тому, что не видел яблока раньше. Он съел яблоко, выплюнул косточки в ладонь, и почему-то прикосновение теплых, маленьких, зеленоватых, покрытых тончайшей, почти невидимой кожурой яблочных семян привело Мерсова если не в сознание, то в состояние относительного жизненного соответствия.
Он стоял посреди кухни, держал на раскрытой ладони пять косточек и чувствовал себя очень плохо: ноги подкашивались, в затылке стучали молоточки, во рту было сухо, как в августовском арыке, и перед глазами расплывались желтые полупрозрачные круги, мешавшие видеть.