Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нищего, униженного, старого, мстительно-ущемленного вида как не бывало. А когда Олег опять раскрылся навстречу Тане, ошеломленный удачей, воспоминаниями долгой борьбы, сбитый с толку неожиданной полнотой выигрыша, он уцепился за этот новый стиль тем более легко, что чем-то он и в действительности был новым его отношением к ней. Как будто человек, воскресший из мертвых, но успевший узнать, что и по ту сторону вовсе уже не так худо, и чертовски силен этим знанием, Олег теперь наконец знал, что может без нее обойтись. Она из мифологического существа вдруг сделалась молодой и широкоплечей женщиной, обидчивой, тщеславной, гораздо более неожиданно доброй и откровенной, чем он думал в то, уже прошлое, время, когда ему во что бы то ни стало, до страсти, хотелось узнать ее «личную жизнь», а она, чувствуя болезненно преувеличенную цену этого разоблачения, тем тщательнее все от него скрывала.

И снова они начали встречаться…

В тот вечер Олег пришел к Тане после обеда, и в доме, обычно полном родственников, не было никого, кроме них.

Странно это было, особой счастливой странностью невозможной обычно вещи. Можно было говорить во весь голос, в кухне шарить по стенным шкафам в поисках варенья, сыра, печений и потом стоя есть, запивая холодным чаем из чашек с отбитой ручкой, потому что дом Танин был хаотический, безалаберный, холостяцкий, может быть, потому, что матери у нее не было, а родственники так надоедливо в нем толпились, что был он неизвестно чей. Таня и Олег ходили по комнатам и звонили по телефону, решив на этот вечер остаться вдвоем, и было особое удовольствие в том, что Олег мог теперь сказать, что вторник и среду он занят, и в четверг тоже, что он вообще бывает занят, тогда как раньше он всегда унизительно оказывался свободен и вечно повторялся тот же жалкий диалог между ними: Таня, насупившись, спрашивала его, когда они увидятся, а он всегда сердился и краснел, отвечая, что это — когда она хочет, зная, что она сама прекрасно знает, что для нее он свободен всегда.

Олег в ожесточении удачи не узнавал ни себя, ни дома Таниного, ибо сколько раз он, буквально дрожа, как овца, ведомая на заклание, входил в подъезд, как в пасть адову, и мелко крестился чуть ли не на глазах у консьержки. Так что вид у него получался настолько униженный, что раз консьержка, хотя знала его с виду, нарочно из недоброжелательства предложила ему подняться по черной лестнице — одно из последних унижений парижского жития.

Теперь Олег наслаждался тем, что может, не следя все время за выражением Таниного лица, рассматривать мебель и фотографии или смотреться в зеркало — любимое его онанистически-художественное занятие. Таким веселым и злым он нравился себе, и Таня, подойдя сзади и вдруг появившись из-за его плеча, лукаво-смущенным голосом сказала, причесывая голову гребнем:

— Представим вдруг, что мы одни живем в этой квартире.

Сидя на диване, удобно, привольно, скинув пиджачок, Олег, кокетничая толстой рукой, курил и, шутя, рассматривал давно замеченные им симметрично рогатые, задумчивые головы, которые против воли рисовальщика кубистических обоев получались из темных и светлых синих треугольников. Головы эти, хотя и рогатые, были как-то грустно, задумчиво откинуты набок, без глаз смотрели куда-то поверх комнаты, и в этом был покой: как будто Олег расселся во рву львов, откуда льва умыкнули в зоологический сад; лениво погарцевав перед зеркалом и надушив ушные мочки, губы и тяжелую грудь, Таня перекочевала на диван и, поджав ноги, по-русски с ногами устроившись, замурлыкала за облаками дыма.

Играя, кокетничая силой, в безопасности владея собою и ею, Олег, расширив плечи в черной морской фуфайке без ворота, уселся на другом конце дивана. Разговор начался, как всегда, о знакомых, по-эмигрантски немногочисленных, уже до конца, до костей обглоданных привычной насмешкой… За внешним добродушием — внутренняя напряженность, настороженность… Что будет?.. Лукавый блестящий взгляд Тани из-под бровей. Олег заводит граммофон, щурясь от дыма и не вынимая папиросы изо рта, кривясь, напевая, возвращается на место… Пауза. Но Таня не может выдержать, опять встает, проходит по комнате, кокетливо выставляя грудь, снова причесывается у зеркала, строя себе глазки, прямо, покачивая боками, идет к дивану… Олег ждет… Таня, упершись коленом, наклоняется над ним, упираясь оранжевыми руками в подушки, и вдруг, смотря в глаза, в упор спрашивает:

— Ты живешь с ней?

— Нет, но надо было бы.

— Почему (с усмешкой)?

— Так было бы безвозвратнее. Ты же знаешь, как мы себя бережем, боимся запачкать ручки, а так сразу все стало бы с небес на землю.

Таня молчит, продолжая смотреть в упор. Волосы ее, золотые, львиные, низко свешиваясь, касаются его лица, от них пахнет дешевым одеколоном, мылом, здоровьем, вареньем, табаком… Олег уже не помнит Катю, он уже схвачен, захвачен мыслью о том, когда и как он начнет целовать Таню, возьмет в горсть ее тяжелую, полную грудь, которая сейчас, как плод дерева познания, свешивается над ним, и вдруг Таня садится подле, и плечи и голова ее оказываются у него на коленях. Невольно, импульсивно он обнимает ее, и губы их сходятся. Олег чувствует наконец их влажный теплый холод, неповторимый особенный вкус слюны, губной помады, духов, табаку, и вдруг боль от укуса, сладкая, слишком резкая.

Олег отстраняется и, играя грубияна: «Что за хамство — кусаться…» Теперь он гладит, ощупывает, как будто лепит ее скуластое лицо — Олег всегда жалел, что он не скульптор, — и Таня невольно счастливо закрывает глаза… Это его повадка.

Таня и раньше любила ее, но теперь тяжелые его и сухие ладони доставляют ей дикое наслаждение. Медленно, как будто манипулируя голубую глину, Олег с глубоким античным удовольствием ощупывает каждую выпуклость этого дорогого лица, когда-то такого страшного, теперь мирно, как прирученный лев, лениво, угрожающе улыбающегося. Олег гладит ее затылок тщательно, нежно, с удивлением счастья ощупывая ее большие, мужские уши. «Я тебя физически обожаю, — скажет он как-то невольно, с удивляющей его самого теплотой восхищения в голосе… — Ты пойми, не сексуально, тоже и так, вероятно, но об этом я ничего не знаю, а физически… Ты пойми, я мог бы бесконечно на тебя смотреть, гладить тебя, и рисовать, и раздумывать, наблюдая, как ты, не ведая об этом, движешься по комнате, причесываешься, поднимая тяжелые руки… О, счастье, целые дни в закрытой ставнями комнате, среди розовых отблесков солнца и моря, без единой мысли, в родном неподвижном погружении, растворении; в живых тайнах Бог следит за любимым существом, слушает, как оно мурлыкает, моется, вздыхает, щелкает пальцами, разрезает книгу или спит, вдруг обезоруженное, вдруг лишенное страшного, защищающего Его взгляда и сведенное к беззащитной красе природы, не знающего о себе бытия, подобно лесу, не знающему, что он шумит в своем зеленом сне…» Олег долго, бесконечно долго в неподвижном оцепенении изумления, счастья, как будто вслушиваясь во что-то, рассматривал крепкую, но узкую, влажно-холодную Танину ладонь, всегда целебно-матерински холодную, и холод этот (у всех остальных он ненавидел такие холодные, мокрые ладони, которые так удивительно, прямо провиденциально сочетались с его всегда горячей и сухой рукой), сырой холод этот на его лице веял каким-то необычайным успокоением, прохладой пещер на морском берегу, свежестью листьев на заре, снегом.

Так же медленно Олег продолжал гладить, лепить Танины плечи, грудь, бока; он сжимал их, не веря своему счастью. То едва прикасался, то, радуясь крепости этой плоти, стискивал в своей сильной пятерне ее грудь, и Таня вздрагивала от счастья-боли.

Она не двигалась, закрывая глаза, притворяясь спящей, и этот покой под его лаской напоминал ему солнечный покой песка, гор, величественную архитектуру облаков… Как Олег все-таки любил тело! Сильное, несколько тяжелое микеланджеловское приволье тела на воздухе; злое, непоколебимое, сонное выражение колоссов, знающих о своей наготе, но не удостаивающих ее замечать, а главное, неторопливую, глубокую, как солнечный день, медленность ласки, любовь не к запретным органам, а ко всему телу, долго сдерживаемую и, как солнечный мед, сияющую в медленном тяжелом прикосновении.

30
{"b":"96692","o":1}