«Николай Григорьевич угрюмо смотрел на брата. Тяжесть в середине груди вновь сделалась ощутимей. Он думал: брату пятьдесят три, выглядит на шестьдесят, разрушен временем, невзгодами и все еще мальчишка в душе. Люди, которые в юности были стариками, в старости делаются мальчишками. И размахивают игрушечными шашками в своих кабинетах…
Поэтому его собственная злость исчезала, едва возникнув. Он не мог долго сердиться на брата, старого дебошира, родного крикуна, на этого фантастического неудачника, у которого к концу жизни не осталось ничего – ни дела, ни семьи, ни дома»1.
Только в одном Евгений превосходил брата Валентина – он был поэтом, автором книг тюремной лирики, пьесы, биографических романов и членом известного в 1920-х годах литературного объединения «Кузница». Он печатался под псевдонимом Евгений Бражнев. Присутствие в семье настоящего писателя будоражило воображение их сыновей Юрия и Георгия. Им тоже хотелось стать писателями. В семейной библиотеке, в запахе старых книг крылось необыкновенное очарование. Книги, старинная энциклопедия Брокгауза и Ефрона привлекали мальчиков намного больше, чем коллекция оружия и шпаг, хранившаяся в кабинете Валентина, или военная гимнастерка с орденами, которую неизменно носил Евгений.
Одна из последних встреч Евгения и Валентина состоялась в 1937 году, незадолго до трагической гибели обоих.
«Михаил сидел на краю дивана… После молчания сказал:
– Знаешь, Колька, а мы сей год не дотянем…
Николай Григорьевич не ответил. Походил по ковру в мягких туфлях, нагнулся, очистил с брючины полоску пыли, неведомо откуда взявшуюся, – может, от детского велосипеда, который стаскивал сегодня с антресолей? – и, разгибаясь, чувствуя шум в ушах, сказал:
– А вполне возможно. – И сказалось как-то спокойно, рассеянно даже. – Вполне, мой милый. Но дело-то вот в чем… Война грядет. И очень скоро. Так что внутренняя наша распря кончится поневоле, все наденем шинели и пойдем бить фашистов…»[11].
Портрет Валентина Трифонова, висевший в кабинете Юрия Трифонова
Летом того же года пришла беда – так называется глава в книге Михаила Дёмина «Блатной»:
«В один из таких вечеров отец явился домой с запозданием – усталый, вымокший и необычайно угрюмый.
– Господи, – сказала Ксеня, – что случилось? На тебе лица нет…
– Арестован Валентин, – сказал, запинаясь, отец. – Странные вещи творятся в Москве…
Голос его пресекся…
– Валентин? – ахнула Ксеня, бледнея.
– Да. Сегодня.
…Я долго не мог уснуть; сквозь неплотно притворенную дверь сочился свет, доносились всхлипывания Ксени, тревожные, приглушенные голоса.
Именно тогда впервые услышал я слово «террор».
– Понимаешь, я был в академии, готовился к докладу, – рассказывал отец. – И вдруг звонок. Насчет Валентина… Ну, я сразу – в ЦК. А там говорят: ваш брат оказался врагом…
– Но как же так? – удивлялась Ксеня. – Какой же он враг? Известный революционер, крупный дипломат. Живет в Доме правительства… Нет, тут, наверное, ошибка.
– Дом правительства, – протяжно сказал отец. И сейчас же я представил себе обычную его хмурую усмешку. – Этот дом уже наполовину пустой… Взяли не только Валентина, взяли многих! Такого террора страна еще не знала.
– Господи, Господи, – забормотала Ксеня. – Что же теперь будет? Значит, тебя тоже могут арестовать…
– Могут.
Отец умолк.
…О судьбе Валентина отец так и не смог ничего узнать; младший брат его исчез бесследно – и навсегда. Где он погиб? Когда? При каких обстоятельствах? Вероятно, его, как и многих, расстреляли в подвалах Лубянки…»[12].
После этого Евгения сняли со всех постов и отправили в бессрочный отпуск. Началось ожидание собственного ареста. Евгений перестал спать, зная, что аресты происходили по ночам. И все Кратово тоже не спало, в окнах горел свет и мелькали чьи-то тени. Эту жуткую картину наблюдали однажды из окна своей детской Георгий и его брат Андрей. Каждую ночь отец надевал парадный военный мундир, как моряки одевали перед штормом чистую одежду. И сын, просыпаясь, слышал через стену громкие шаги отца по кабинету. Иногда отец читал вслух свои стихи.
«И с этих пор началась у нас странная жизнь – тревожная, призрачная, бессонная. Все ночи теперь отец проводил в своем кабинете, курил и расхаживал, поскрипывая сапогами. Он ждал ареста! Знал, что в любую минуту за ним могут прийти (приходили, как правило, по ночам), и потому не спал. Не желал быть захваченным врасплох. Хотел достойно встретить беду и разделить участь брата. А беда была близко; она бродила где-то за порогом, и любой сторонний звук – шорох шин за окном, шаги на лестнице, дребезг звонка – все напоминало о ней, дышало ею… Молчаливый, затянутый в ремни, он ходил до рассвета – размеренно, грузно, сцепив за спиною руки по старой тюремной привычке. Эту привычку он приобрел в казематах Николаевской России. Прошло почти тридцать лет, и вот сейчас он как бы вновь вернулся в прошлое.
Однажды, пробудясь случайно перед зарей, я услышал негромкий глуховатый басок; отец читал в одиночестве стихи из книги «Буйный хмель» – он вспоминал свою молодость. «От окна и до дверей, – читал он в раздумье, – шесть шагов в докучном круге. Медлит ночь в холодной скуке. Тихо в камере моей! Лишь шаги по гулким плитам отмеряют бег минут… И ничто, ничто уж тут не напомнит о забытом. Было прежде что-нибудь? Есть ли что-нибудь на свете? Эти стены, камни эти! Грязь и холод, мрак и жуть».
…Поселок медленно угасал. Волна арестов катилась по Кратову, захлестывала дома и затопляла их тьмою. Она все ближе подступала к нам. Все меньше оставалось в ночи светящихся окон… И, наконец, настал черед отца. Нет, он не был арестован; он умер сам, от инфаркта. Всю жизнь он носил военную форму – только ее! И умер в ней; принял удар как в строю, как на поле сражения.
…Навсегда, на всю жизнь, запомнил я кратовские ночи… И гулкие бессонные шаги отца. И отчаянный Ксении крик: – Кто же он, этот Сталин? Сумасшедший? Злодей? Кто? И задыхающийся, негромкий голос отца:
– Не знаю…
И нередко теперь, думая об отце, я ловлю себя на мысли: как знать, может быть, ранняя, безвременная кончина была для него благодеянием, своеобразной милостью судьбы? Он не увидел, не узнал всех последствий террора – и слава Богу! Все равно ведь он никогда бы не смог примириться с происходящим; не вынес бы, не стерпел, сам не захотел бы жить дальше… Сталь гнется только до известного предела, а затем ломается – мгновенно и напрочь. И, судя по всему, тогда, в Подмосковье, он уже ощущал в себе этот надлом»1.
«Опять мне видится далекое Подмосковье»
Двоюродные братья Юрий и Георгий Трифоновы родились с разницей в один год: Юрий в 1925 году, Георгий в 1926-м. Оба уже в детстве прекрасно рисовали и сочиняли стихи. Рассказывали, что у них были похожие голоса, но не внешность. Юрий был высокого роста и крепкого телосложения. А Георгий был среднего роста, худой, сутулый, имел более светлые волосы. Характерами они во многом напоминали своих отцов. Юрий, как и Валентин, был сдержанный, немногословный, даже мрачноватый. Георгий, как Евгений, – балагур, великолепный рассказчик, выдумщик, легко сходился с людьми. Юрий ко всему относился обстоятельно. Георгий, напротив, отличался легкомыслием и безответственностью. Как и свои отцы, оба рано осиротели и были лишены материнской заботы: мать Юрия восемь лет провела в лагере для жен «врагов народа», а мать Георгия оставила семью, когда сыну не было и семи лет.
В детстве кузены дружили. Короткий и счастливый период из жизни двух мальчиков запечатлен Юрием Трифоновым в «Исчезновении», где автор представлен Гориком, а Георгий – Валерой.
«С Валерой Горик виделся редко – дядя Миша жил за городом, в поселке Кратово, – но, уж когда братец приезжал в Москву, они с Гориком устраивали такой «тарарам», такой «маленький шум на лужайке», такой «бедлам», по выражению мамы, что у соседей внизу качались люстры. Часами они могли кататься по полу, сидеть друг на друге верхом, кружиться и пыхтеть, стискивая один другого, что есть мочи, стараясь вырвать крик боли или хотя бы еле слышное «сдаюсь». И чем больше они потели, разлохмачивались, растрепывались, изваживаясь в пыли, чем сильнее задыхались и изнуряли друг друга, тем радостнее и легче себя чувствовали; это было как наркотик, они делались пьяные от возни, понимали умом, что пора остановиться, что дело кончится скандалом, но остановиться было выше их сил.