Она взяла футляр, но, мельком взглянув на него, смутилась и протянула его Феликсу.
— Как?! Эти камни! — воскликнула она. — И они, вы говорите, предназначены вашей крестной?
— Ну да, — ответил Феликс, — моя крестная прислала их мне, я вставил их в оправу и шел к ней, чтобы лично отдать ей ожерелье.
До слез растроганная графиня смотрела на него.
— Так, значит, ты Феликс Пернер из Нюрнберга? — воскликнула она.
— Ну да! Но откуда вы вдруг узнали, как меня зовут? — спросил он, с изумлением глядя на нее.
— О чудесный перст Провидения! — обратилась умиленная графиня к ничего не понимавшему супругу. — Это же Феликс, наш крестник, сын нашей камеристки Сабины! Феликс! Ведь это ко мне, ко мне ты шел. Так ты, сам того не зная, спас свою крестную!
— Как? Значит, вы графиня Зандау, так много сделавшая для нас с матерью? А это замок Майенбург, тот самый, куда я держал путь? Как благодарен я счастливой судьбе, которая столь неожиданно свела меня с вами; значит, своим поступком мне хоть в малой доле удалось выразить вам свою великую признательность!
— Ты сделал для меня больше, чем я когда-либо смогу сделать для тебя, — возразила она. — Но пока я жива, я постараюсь доказать тебе, сколь бесконечно многим все мы тебе обязаны. Ты будешь сыном моему супругу, братом моим детям, а я буду тебе любящей матерью; ожерелье, которое привело тебя ко мне в час величайшей опасности, отныне для меня самое приятное украшение: оно постоянно будет напоминать мне о тебе и твоем благородстве.
Так сказала графиня и сдержала слово. Она щедро помогала Феликсу в годы странствий. Когда он вернулся уже сведущим в своем деле мастером, она купила ему в Нюрнберге дом, полностью обставила его, парадную комнату в доме украшали хорошо выполненные картины, на которых были изображены сцены из жизни Феликса в лесном трактире и в разбойничьем ущелье.
Так и зажил в Нюрнберге Феликс, умелый золотых дел мастер. Слава о его искусстве, а также молва о его удивительной доблести привлекали к нему заказчиков со всей страны. Многие приезжие, попав в чудесный город Нюрнберг, приходили в мастерскую к знаменитому мастеру Феликсу, чтобы поглядеть на него, подивиться его геройству и мастерству, а то и заказать ему красивое украшение. Однако самыми желанными для него гостями были егерь, машинный мастер, студент и возчик. Всякий раз по дороге из Вюрцбурга в Фюрт возчик заезжал к Феликсу; егерь чуть не каждый год привозил ему подарки от графини; мастер, исходив многие немецкие земли, под конец устроился на жительство у Феликса. Как-то навестил их и студент. Он за это время стал важным государственным мужем, но не стеснялся отужинать в обществе мастера Феликса и его приятеля. Они вспоминали все пережитое на заезжем дворе и Шпессартском лесу, и бывший студент рассказал, что видел в Италии атамана разбойников: он вполне исправился, стал военным и служит верой и правдой неаполитанскому королю.
Феликса эта весть обрадовала. Не будь атамана, он, надо думать, вряд ли попал бы в тогдашнее опасное положение, но, не будь этого человека, он бы и не смог уйти от разбойников. Вот и выходит, что в душе у честного золотых дел мастера жили только добрые и дружественные мысли, когда ему вспоминался трактир в Шпессарте.
ФАНТАЗИИ В БРЕМЕНСКОМ ВИННОМ ПОГРЕБКЕ ПРИ РАТУШЕ
Осенний подарок любителям вина
Перевод М. Кореневой
Доброе вино — веселый товарищ, и каждый человек хотя бы раз может не устоять перед его неотразимой прелестью. Шекспир
Посвящается Двенадцати Апостолам[8] из погребка при Бременской ратуше с благодарностью и нежными воспоминаниями. Автор. Осень 1827 г.
— Нет, с ним каши не сваришь! — говорили они, спускаясь по лестнице гостиницы, в которой я тогда остановился. — Девять часов, а он уже спать собрался, прямо как сурок какой-то! И кто бы мог подумать четыре года назад, что он станет таким! — Эти слова отчетливо донеслись до моего слуха.
Нельзя сказать, что мои друзья были так уж не правы, рассердившись на меня. Ведь сегодня вечером в городе устраивался самый блестящий, самый музыкальный, самый танцевальный, самый стихотворный, самый бутербродный бал, каких свет не видывал, и они приложили неимоверные усилия, чтобы я, приезжий, попал на этот праздник и с приятностью провел там время. Но для меня в самом деле это было невозможно, я не мог пойти. Чего ради мне идти на танцевальный чай, если она там не танцует, чего ради идти на пение под бутерброды, если мне придется петь (о чем я знал заранее), а она меня не услышит, чего ради мешать веселью дорогих друзей своим унылым мрачным настроением, которое я сегодня точно был не в состоянии рассеять. Боже мой, уж лучше пусть они позлятся на меня те несколько секунд, что спускаются по лестнице, чем потом с девяти вечера до часу ночи томиться в таком кислом обществе, имея возможность беседовать разве что с моим телом и тщетно взывать к моей душе, которая тем временем отправится бродить по кладбищу при храме Богоматери несколькими улицами дальше.
Неприятно было только, что товарищи обозвали меня сурком и приписали мой отказ желанию поспать, тогда как я, как раз наоборот, собирался с удовольствием отдаться бодрствованию. И только ты, любезный мой приятель Герман, оказался лучшего обо мне мнения. Разве не ты сказал, выходя на Соборную площадь: «Нет, спать он не собирается, судя по блеску в глазах! Он опять перебрал или, наоборот, недобрал, а если так, то, значит, собирается глотнуть еще, причем в одиночестве».
Кто наделил тебя такою прозорливостью Пророка? Или ты просто догадался, что глаза мои смотрели живо оттого, что им сегодня ночью предстояло приглядеться к старому доброму рейнвейну? Откуда ты узнал, что именно сегодня я собирался воспользоваться именным письменным разрешением и пропуском, выданными мне в ратуше, чтобы поприветствовать Розу и ваших Двенадцать Апостолов? Не говоря уже о том, что у меня был назначен мой личный високосный день.
На мой взгляд, нет ничего плохого в том, что я усвоил от деда обыкновение по-своему распоряжаться течением времени и, глядя на прирастание года, порою приостанавливать рост этого древа, чтобы спокойно поразмышлять о том о сем. Ведь если у человека для праздников есть только Новый год да Пасха, Рождество и Троица, то рано или поздно эти праздничные дни становятся неотличимыми от будней и пролетают мимо, не оставляя ни следа в истории твоей жизни, ни каких-либо воспоминаний. Вот почему полезно, чтобы душа, занятая, как правило, внешней суетой, все же имела возможность хотя бы иногда заглянуть на постоялый двор собственного сердца, чтобы провести там час-другой за табльдотом в кругу воспоминаний, а потом честно подвести итог по счету, хотя он и будет подан только ad notam[9], наподобие того, как поступила трактирщица Быструха, предъявившая похожий счет рыцарю Фальстафу[10]. Дед называл такие неучтенные дни своими личными високосными днями. Это не значит, что он устраивал по такому случаю пиры с друзьями или предавался шумному веселью, нет, он предпочитал остаться наедине со своей душой, чтобы усладить ее трапезой иного рода в каморке сердца, к которой она привыкла за семьдесят пять лет. И хотя он уже давно покоится на кладбище, я и сейчас еще могу, взяв в руки его голландского Горация, восстановить, какие именно строки он читал при этих обстоятельствах, я и сейчас, как будто это было только вчера, вижу его большие голубые глаза, задумчиво устремленные на пожелтевшие страницы альбома, заполненного дружескими записями, вижу, как постепенно эти глаза заволакиваются пеленой, как дрожит слезинка на выцветших ресницах, как сжимаются властные губы, как медленно и нехотя старик берет перо, чтобы поставить черный крест под именем «одного из своих почивших братьев».
— У барина нынче високосный день! — шикала на нас, детей, прислуга, когда мы, внуки, всей гурьбой с веселым шумом неслись по лестнице.