Письмо было ясное и деловое. Я сложил его и вернул Хассе. Он смотрел на меня с таким видом, будто все теперь зависело от меня.
— Что же теперь делать? — спросил он.
— Для начала выпейте эту чашку и съешьте чего-нибудь, — сказал я. — Не стоит суетиться и убиваться. Сейчас все обдумаем. Постарайтесь прежде всего успокоиться, иначе вы не сможете принять толковое решение.
Он послушно выпил кофе. Рука его дрожала, есть он не мог.
— Что же теперь делать? — снова спросил он.
— Ничего, — сказал я. — Надо подождать.
Он махнул рукой.
— А что бы вы хотели сделать? — спросил я.
— Не знаю. Сам не могу сообразить.
Я помолчал. Трудно было что-нибудь посоветовать. Я мог только попытаться его успокоить, а уж решить он должен был сам. Он больше не любил жену, о чем нетрудно было догадаться, но он привык к ней, а привычка для бухгалтера значит подчас больше, чем даже любовь.
Через некоторое время он заговорил, но так сбивчиво и путано, что сразу стало ясно, насколько он растерян. Потом стал упрекать себя. По ее адресу он не сказал ни слова худого. Он все пытался внушить себе, что сам во всем виноват.
— Хассе, — сказал я, — вы говорите глупости. В таких вещах не бывает ни правых, ни виноватых. Жена ушла от вас, а не вы от нее. Вы не должны себя упрекать.
— Нет, я виноват, — возразил он, разглядывая свои руки. — Виноват, что ничего не добился в жизни.
— Чего не добились?
— Ничего не добился. А значит, и виноват.
Я с удивлением взглянул на маленькую жалкую фигурку, утонувшую в плюшевом кресле.
— Хассе, — сказал я спокойно, — это может быть причиной, но не виной. Кроме того, до сих пор вам все удавалось.
Он решительно покачал головой:
— Нет, нет, это я довел ее до безумия своим вечным страхом перед увольнением. И это я ничего не добился! Что я мог ей предложить?! Ничего…
Он впал в тупое забытье. Я поднялся за бутылкой коньяка.
— Выпьем немного, — сказал я. — Ведь еще не все потеряно.
Он поднял голову.
— Еще не все потеряно, — повторил я. — Окончательно теряют человека, только когда он мертв.
Он поспешно кивнул и схватил стакан. Но тут же снова поставил его на стол, не выпив.
— Вчера меня назначили начальником канцелярии, — тихо сказал он. — Старшим бухгалтером и начальником канцелярии. Управляющий сказал мне об этом вечером. Меня назначили потому, что в последние месяцы я много работал сверхурочно. У нас слили две канцелярии. Другого начальника уволили. Я буду получать на пятьдесят марок больше. — Он взглянул на меня с внезапным отчаянием. — Как вы думаете, она бы осталась, если б знала об этом?
— Нет, — сказал я.
— На пятьдесят марок больше. Я мог бы отдавать их ей. И она могла бы себе что-нибудь покупать. К тому же у меня тысяча двести марок в банке! Для чего же я их копил? Ведь я хотел, чтобы у нее что-нибудь было на черный день. А теперь выходит, что она ушла из-за того, что я копил.
Он опять уставился перед собой.
— Хассе, — сказал я, — по-моему, все это не так уж связано одно с другим, как вам кажется. И старайтесь поменьше об этом думать. Для вас сейчас важно продержаться первые дни. Потом положение прояснится, и вы будете лучше знать, что надо делать. А может, ваша жена сегодня вечером или завтра утром вернется. Она ведь тоже думает обо всем этом, как и вы.
— Она не вернется, — заявил он.
— Этого вы не можете знать.
— Если бы ей сказать, что я теперь получаю больше жалованья и что мы могли бы поехать в отпуск на сэкономленные деньги…
— Вы еще сможете ей все это сказать. Люди ведь не расстаются просто так.
Меня поражало, что он даже ни разу не вспомнил о том, что у него был соперник. Но до этого, видимо, просто еще не дошло; он думал только о том, что жена ушла, а все остальное было для него как в тумане. Я бы охотно ему сказал, что через несколько недель он еще, может статься, будет радоваться тому, что она ушла, но теперь, когда у него был такой потерянный вид, это прозвучало бы слишком жестоко. Истина всегда представляется раненому чувству жестокой, невыносимой.
Я еще занимал его какое-то время разговорами, чтобы только дать ему выговориться. Я ничего не добился — с мертвой точки его было не сдвинуть, но мне показалось, что он стал спокойнее. Он выпил коньяка. Потом меня позвала Пат.
— Одну минутку! — сказал я и поднялся.
— Да-да, — сказал он, как послушный мальчик, и поднялся вместе со мной.
— Останьтесь, я скоро вернусь.
— Простите…
— Я мигом, — сказал я и прошел к Пат.
Она сидела на постели, вид у нее был свежий, здоровый.
— Я чудесно выспалась, Робби! Наверняка уже полдень.
— Ты спала всего только час, — сказал я, показывая ей часы.
Она посмотрела на циферблат.
— Тем лучше, значит, у нас впереди еще много времени. Я сейчас встану.
— Хорошо. Я загляну к тебе минут через десять.
— У тебя гости?
— Хассе, — сказал я. — Но это ненадолго.
Я вернулся к себе, но Хассе уже не было. Я открыл дверь в коридор, но и там было пусто. Я вышел в коридор и постучал в его дверь. Никто не ответил. Я приоткрыл дверь и увидел, что он стоит перед шкафом. Несколько ящиков были выдвинуты.
— Хассе, — сказал я, — примите снотворное, лягте в постель и постарайтесь прежде всего крепко выспаться. Вы сейчас не в себе.
Он медленно повернулся ко мне.
— Быть всегда одному, каждый вечер! Торчать здесь одному, как вчера, — вы только представьте.
Я сказал ему, что все еще может измениться и что на свете много людей, которые по вечерам сидят дома одни. Он ничего не ответил. Я еще раз сказал, что ему надо лечь спать, может быть, завтра все окажется не таким уж и мрачным, а его жена опять будет дома. Он кивнул и пожал мне руку.
— Я загляну к вам еще вечером, — сказал я и с чувством большого облегчения ушел.
Перед Пат лежала газета.
— Сегодня утром, Робби, мы могли бы сходить в музей, — предложила она…
— В музей? — переспросил я.
— Да. На выставку персидских ковров. Ты, наверное, не слишком часто бывал в музеях?
— Ни разу в жизни! — заявил я. — Да и что мне там делать?
— Тут ты прав, — сказала она со смехом.
— Но это ничего не значит. — Я встал. — В дождливую погоду можно предпринять что-нибудь и для своего образования.
Мы оделись и вышли. Воздух на улице был великолепен. Пахло лесом и сыростью. Когда мы проходили мимо «Интернационаля», я сквозь открытую дверь увидел Розу, сидевшую перед стойкой. Перед ней была чашка шоколада, как всегда по воскресеньям. На столе лежал небольшой сверток. Вероятно, она, как всегда, собиралась навестить свое чадо. Я давно уже не был в «Интернационале», и мне показалось странным, что Роза равнодушно посиживает там, как обычно. В моей жизни так много всего изменилось, что я думал, будто и все кругом живут совсем по-другому.
Мы пришли в музей. Я думал, что мы окажемся там в одиночестве, но, к моему удивлению, собралась целая толпа. Я спросил служителя, в чем дело.
— Ни в чем, — пожал он плечами. — Так всегда бывает в дни, когда вход свободен.
— Вот видишь, — сказала Пат, — сколько на свете людей, которые интересуются такими вещами.
Служитель сдвинул фуражку на затылок.
— Не совсем так, сударыня. Ведь это все сплошь безработные. Они приходят не ради искусства, а потому что им нечего делать. А здесь им хоть есть на что поглазеть.
— Вот такое объяснение мне уже понятнее, — сказал я.
— Теперь еще что, — сказал служитель. — Вы бы пришли к нам зимой! Яблоку упасть негде, вот какое дело! А все потому, что у нас топят.
Мы прошли в зал, где висели ковры. Зал был на отшибе, и в нем стояла тишина. Сквозь высокие окна был виден сад, в котором рос огромный платан. Он был уже весь желтый, и оттого приглушенный свет в зале отдавал желтоватым цветом.
Ковры производили сильное впечатление. Среди них было два образца шестнадцатого века с изображением зверей, несколько персидских и два-три польских шелковых ковра в нежных розовых тонах с изумрудно-зеленым бордюром. Солнце и время подернули их яркие цвета мягкой патиной, так что ковры казались большими сказочными пастелями. Они придавали всему помещению такое настроение былых времен и такую гармонию, каких невозможно достичь никакими картинами. Платан в осеннем убранстве на фоне жемчужно-серого неба, взятый в рамку окна, как нельзя лучше соответствовал обстановке и сам походил на старинный ковер.