— Хорошо, — сказала она и посмотрела на него.
— Вот и прекрасно. До свидания, Кэте. Вечером в восемь я за вами зайду.
— До свидания, Равич. А я схожу пока что в Мэнбоше, куплю себе вечернее платье. Надо сбросить с себя эту чертову усталость. И дурацкое чувство, будто угодила в паутину. А все эта Вена, — горько усмехнулась она. — Тоже мне, город грёз.
Равич спустился на лифте в просторный вестибюль и, минуя бар, направился к выходу. В баре коротали время несколько американцев. Посреди зала на столике стоял огромный букет гладиолусов. В сером полумраке вестибюля они казались увядшими, цвета спекшейся крови. И лишь подойдя ближе, Равич убедился, что цветы совсем свежие. Это мутный, пасмурный свет с улицы превратил их невесть во что.
На третьем этаже гостиницы «Интернасьональ» творилось что-то неладное. Двери многих комнат были настежь, горничные и коридорный носились взад вперед, а хозяйка, стоя в коридоре, командовала всем и вся. Такую картину и застал Равич, поднявшись по лестнице.
— Что стряслось? — спросил он.
Хозяйка была женщина крупная, с могучим бюстом, но маленькой головкой с короткими черными кудряшками.
— Так испанцы же съехали, — пояснила она.
— Я знаю. Но чего ради затевать уборку чуть ли не ночью?
— Комнаты нужны к утру.
— Новые немецкие эмигранты?
— Да нет, испанские.
— Испанские? — удивился Равич, в первый момент решив, что ослышался. — Так ведь они же только что съехали.
Хозяйка глянула на него черными бусинами глаз и снисходительно улыбнулась. Это была улыбка неподдельной иронии и житейской умудренности.
— Другие приедут.
— Какие другие?
— Которые с другой стороны. Оно всегда так бывает. — Между делом она успела прикрикнуть на пробегавшую горничную. — Как-никак мы почтенное заведение, — продолжила она не без гордости. — Постояльцы хранят нам верность. Они любят возвращаться в свои комнаты.
— Возвращаться? — не понял Равич. — Кто любит возвращаться?
— Те, которые с другой стороны. Большинство у нас уже когда-то останавливались. Кое-кого, конечно, уже поубивали. Но многие еще живы, в Беарице сидят или там в Сен-Жан-де-Луэ и ждут не дождутся, когда у нас комнаты освободятся.
— И что, они уже раньше у вас останавливались?
— Но, господин Равич! — Хозяйка явно была поражена столь вопиющей неосведомленностью. — Конечно, еще во времена, когда в Испании была диктатура Примо де Ривера [16]. Им тогда пришлось бежать, вот они у нас и жили. А когда Испания стала республиканской, вернулись на родину, зато сюда монархисты и фашисты пожаловали. Теперь этим пришел черед возвращаться, зато те, другие, опять приедут. Ну, те, кто уцелел.
— Верно. Я как-то не подумал.
Хозяйка заглянула в одну из комнат. Там над кроватью красовалась цветная литография — портрет короля Альфонса.
— Жанна, сними это, — скомандовала она.
Горничная принесла портрет.
— Вот сюда поставь. Сюда.
Хозяйка поставила портрет на пол, прислонив его к правой стенке, и двинулась дальше. В следующей комнате обнаружился портрет генерала Франко.
— Этого тоже снимай. Поставь туда же.
— А чего это испанцы свои картины с собой не взяли? — поинтересовался Равич.
— Эмигранты вообще редко картины с собой берут, когда на родину возвращаются. На чужбине для них это утешение. А на родине кому они нужны? К тому же рамы перевозить — одно мучение, да и стекло чуть что бьется. Вот их почти всегда и оставляют.
Она прислонила к стене еще двух жирных генералиссимусов, одного Альфонса и небольшой портрет генерала Кейпо де Льяно [17].
— Иконы можно оставить, — рассудила она, обнаружив в одной из комнат аляповатую мадонну. — Святые — они вне политики.
— Не всегда, — заметил Равич.
— В тяжелые времена Бог никогда не помешает. Уж сколько атеистов у меня на глазах здесь молились. — Хозяйка энергичным тычком утрамбовала свою левую грудь. — Да вот хотя бы вам — вам разве не приходилось молиться, когда совсем припрет, когда жизнь на волоске?
— Разумеется. Да я и не атеист. Всего лишь слабоверующий.
По лестнице поднимался коридорный. Он тоже тащил целую охапку портретов.
— У вас что, перемена декораций? — спросил Равич.
— Конечно. В нашем деле знаете какая деликатность нужна? Только так и создается репутация заведения. Особенно при наших-то постояльцах, которые в подобных мелочах ой как щепетильны. И то сказать: какая радость человеку от комнаты, если со стенки на него смертельный враг пялится, да еще весь гордый такой, в красках и золоченой раме? Я права?
— На сто процентов.
Хозяйка переключилась на коридорного.
— Поставь-ка их всех сюда, Адольф. Хотя нет, прислони к стене вон там, где посветлее, рядком, чтобы лучше видно было.
Коридорный, хмыкнув, принялся за работу.
— Что же вы сейчас собираетесь развесить? — полюбопытствовал Равич. — Оленей? Пейзажи? Извержение Везувия?
— Ну, это на крайний случай. Если прежних картин не хватит.
— Каких прежних?
— Которые раньше висели. Которые господа побросали, когда на родину спешили, где ихние к власти пришли. Да вон они все.
Она указала на левую сторону коридора. Там коридорный тем временем успел расставить вдоль стенки другие портреты, аккуратной шеренгой напротив выдворенных. Здесь красовались два Маркса, три Ленина, один, правда, почему-то наполовину заклеен бумагой, один Троцкий, две газетные фотографии Негрина [18] в скромных рамочках и несколько таких же портретов других вождей республиканской Испании. Эта шеренга оказалась куда скромнее противоположной: ни одного цветного портрета, ни тебе орденов, ни эполетов, не то что все эти Альфонсы, Франко и Примо де Ривера. Два мировоззрения стояли в боевом строю, молча таращась друг на друга в полутьме коридора, а между ними прохаживалась хозяйка французской гостиницы, умудренная жизненным опытом, тактом и ироническим складом ума — этими неизменными доблестями галльского духа.
— Когда господа съезжали, я эти вещи сберегла, — рассуждала она. — Правительства в наши дни долго не живут. Как видите, я не ошиблась: теперь они пригодились снова. В нашем деле прозорливость нужна.
И стала распределять, кого куда повесить. Троцкого она сразу забраковала — с ним все было как-то непонятно. Равич тем временем изучал загадочный портрет Ленина, почему-то заклеенный наполовину. Он отодрал полоску бумаги на уровне ленинской головы и обнаружил под ней голову все того же Троцкого, взирающего на Ленина с лучистой улыбкой. Очевидно, кто-то из поклонников Сталина его заклеил.
— Вот, — сказал Равич. — Еще один Троцкий, замаскировавшийся. Затаился с добрых старых времен сплоченности и партийного единства.
Хозяйка придирчиво осмотрела изображение.
— Можно спокойно выбрасывать, — рассудила она. — Это ни на что не годится. Тут либо одна половина оскорбительна, либо другая. — Она отдала картину коридорному. — Раму оставишь, Адольф. Рама хорошая, дуб.
— А этих куда денете? — спросил Равич. — Всех этих Альфонсов и Франко?
— Как куда? В подвал. Вдруг опять понадобятся.
— То-то у вас в подвале, наверно, красота. Мавзолей, правда, временный. И много там еще?
— Конечно! Русские. Несколько Лениных в картонных рамках, про запас, потом последний царь, тоже несколько штук. Эти от умерших постояльцев остались. Один портрет вообще замечательный, оригинал, масло, роскошная золоченая рама. Хозяин с собой покончил. Итальянцы есть. Два Гарибальди, три короля и один Муссолини, правда, плохонький, на газетной бумаге, еще с тех времен, когда он социалистом был в Цюрихе. Ну, он-то, впрочем, уже только как раритет интересен. Его никто к себе вешать не хочет.
— И немцы есть?
— Сколько-то Марксов, этих больше всего, один Лассаль, один Бебель, потом групповой снимок — Эберт, Штреземан, Носке [19], ну и еще там по мелочи. Носке, кстати, уже чернилами замазан, он, как мне объяснили, с нацистами связался.