Литмир - Электронная Библиотека

Тут он открывает глаза. Наверно, еще слышал меня и теперь смотрит с выражением беспредельного ужаса. Тело неподвижно, но в глазах столько невообразимого бегства, что на мгновение мне кажется, у них достанет сил увлечь тело за собой. На сотни километров прочь отсюда, одним-единственным рывком. Тело неподвижно, совершенно неподвижно и беззвучно, хрипы умолкли, только глаза кричат, орут, они сосредоточили всю свою жизнь в непостижимом усилии бежать, в чудовищном ужасе перед смертью, передо мной.

Руки-ноги у меня подламываются, я падаю на локти, шепчу:

— Нет, нет…

Глаза следуют за мной. А я не в состоянии шевельнуться, пока они смотрят.

Но вот его рука медленно скользит по груди, совсем немного, несколько сантиметров, однако это движение разбивает власть глаз. Я наклоняюсь вперед, качаю головой, шепчу:

— Нет, нет, нет… — Поднимаю руку, желая показать, что хочу помочь, и провожу ладонью по его лбу.

Глаза отпрянули, когда я поднес руку, оцепенение оставляет их, ресницы западают глубже, напряжение отпускает. Я расстегиваю ему ворот, устраиваю голову поудобнее.

Рот у него приотрыт, старается что-то сказать. Губы пересохли. Фляжки при мне нет, я ее с собой не брал. Но вода есть внизу, в грязи на дне воронки.

Карабкаюсь туда, достаю носовой платок, расправляю, вдавливаю в жижу и горстью зачерпываю желтую воду, которая просачивается сквозь ткань.

Он глотает воду. Я приношу еще. Потом расстегиваю ему куртку, чтобы перевязать, если получится. Так или иначе я должен это сделать, тогда, если меня возьмут в плен, они увидят, что я хотел ему помочь, и не застрелят. Он пытается сопротивляться, да рука слишком слаба. Рубаха приклеилась, и ее не отодвинешь, застежка сзади. Делать нечего, надо разрезать.

Ищу нож, ага, вот он. А когда начинаю резать рубашку, глаза снова открываются, и снова в них крик и безумие, так что приходится их закрыть, шепотом приговаривая:

— Я же хочу помочь тебе, товарищ, camarade, camarade, camarade… — Настойчиво, одно это слово, чтобы он понял.

Три колотые раны. Накладываю на них индивидуальные пакеты, но кровь все равно течет, прижимаю чуть сильнее, он стонет.

Это все, что я могу сделать. Теперь надо ждать, ждать.

Эти часы… Опять начинаются хрипы — как же медленно человек умирает! Ведь я знаю: его не спасти. Я пытался убедить себя в обратном, но в полдень эта попытка растаяла, разбилась о его стоны. Если б, когда полз, не потерял револьвер, я бы его застрелил. Заколоть его я не могу.

Днем я впадаю в полузабытье, на грани мысли. Меня терзает голод, есть хочется чуть не до слез, и бороться с этим я не в силах. Несколько раз приношу умирающему воды и сам тоже пью.

Вот первый человек, которого я убил своими руками и ясно вижу перед собой, вижу, как он умирает, и причина его смерти — я. Кач, и Кропп, и Мюллер тоже видели сраженных их рукой, так происходит со многими, ведь в ближнем бою это не редкость…

Но каждый вздох обнажает мне сердце. Умирающий располагает часами и минутами, у него есть незримый нож, которым он закалывает меня, — время и мои мысли.

Я бы много отдал, если б он остался в живых. Так тяжко лежать и поневоле видеть его и слышать.

В три часа дня он мертв.

Я облегченно перевожу дух. Правда, ненадолго. Скоро безмолвие становится еще невыносимее, чем стоны. Мне бы хотелось опять слышать эти звуки, отрывистые, хриплые, то свистяще тихие, то шумные и громкие.

То, что я делаю, бессмысленно. Но мне надо чем-нибудь заняться. И я еще раз укладываю мертвеца поудобнее, хотя он ничего уже не чувствует. Закрываю ему глаза. Они карие, волосы черные, слегка волнистые на висках.

Губы под усиками полные, мягкие, нос с небольшой горбинкой, кожа смуглая, выглядит не такой блеклой, как недавно, когда он был жив. Секунду лицо даже кажется почти здоровым, но затем быстро опадает, оборачиваясь чужим мертвым ликом, какие я видел не раз, они все похожи друг на друга.

Его жена наверняка сейчас думает о нем; она не знает, что случилось. По всей видимости, он часто писал ей, и она еще получит письма — завтра, через неделю, а какое-нибудь заплутавшее письмо, глядишь, и через месяц. Прочитает, и в этих строчках он заговорит с нею.

Мое состояние все ухудшается, я не могу совладать со своими мыслями. Интересно, как выглядит эта женщина? Как чернявая худышка за каналом? Она не моя? Может, теперь как раз и моя, из-за случившегося! Вот если б сейчас рядом был Канторек! Видела бы меня сейчас мама… Убитый мог бы прожить еще лет тридцать, если бы я хорошенько запомнил обратную дорогу. Пробеги он двумя метрами левее, сидел бы теперь в своем окопе и писал новое письмо жене.

Но таким манером далеко не уйдешь, ведь это наша общая судьба… если б Кеммерих держал ногу на десять сантиметров правее, если б Хайе наклонился сантиметров на пять ниже…

Безмолвие тянется. Я говорю, не могу не говорить. Обращаюсь к нему, говорю с ним:

— Товарищ, я не хотел тебя убивать. Спрыгни ты сюда еще раз и веди себя разумнее, я бы этого не сделал. Но до той минуты ты был всего лишь умозрительным представлением, комбинацией, которая жила в моем мозгу и подтолкнула к решению, — и эту комбинацию я уничтожил. Лишь теперь я вижу, что ты такой же человек, как я. Я думал о твоих ручных гранатах, о твоем штыке и оружии, а теперь вижу твою жену, твое лицо и то общее, что есть у нас обоих. Прости меня, товарищ! Мы всегда замечаем такие вещи слишком поздно. Почему нам не твердят, что вы такие же бедолаги, как мы, что ваши матери боятся так же, как наши, и что мы одинаково страшимся смерти, и умираем одинаково, и одинаково страдаем от боли… Прости меня, товарищ. Как ты мог быть мне врагом? Если отбросить оружие и форму, ты бы мог быть мне братом, в точности как Альберт и Кач. Возьми у меня двадцать лет, товарищ, и воскресни… возьми больше, ведь я не знаю, что со всем этим делать.

Тихо, фронт спокоен, если не считать винтовочной пальбы. Пули ложатся плотно, стреляют не наобум, а прицельно, с обеих сторон. Вылезти невозможно.

— Я хочу написать твоей жене, — поспешно говорю я мертвецу, — и напишу, пусть она узнает от меня, я скажу ей все, что говорю тебе, она не должна страдать, я помогу ей, и твоим родителям, и твоему ребенку…

Его куртка по-прежнему полурасстегнута. Бумажник найти легко. Но я медлю — открыть или нет? Там солдатская книжка с его именем. Не зная его имени, я, быть может, еще сумею его забыть, время сотрет эту картину, изгладит из памяти. Имя же гвоздем вонзится в меня, и его уже не вытащишь. В его власти снова и снова воскрешать все в памяти, все будет приходить снова и снова, являться передо мной.

Я нерешительно держу бумажник в руке. Он выскальзывает из пальцев, падает, раскрывается. Выпадают несколько фотографий и писем. Я подбираю их, хочу сунуть обратно, но гнетущая безвыходность, неопределенность положения, голод, опасность, долгие часы наедине с мертвецом довели меня до отчаяния, мне хочется ускорить развязку, усилить и закончить пытку, вот так же, когда нестерпимо болит рука, с размаху бьешь ею об дерево — будь что будет, все равно.

Это фотографии женщины и маленькой девчушки, узкие любительские снимки на фоне увитой плющом стены. Рядом письма. Я вынимаю их, пытаюсь прочесть. Большую часть не понимаю, разбирать трудно, да и французский я знаю плохо. Но каждое слово, которое я перевожу, пронзает грудь как пуля, как кинжал.

В голове полный сумбур. Правда, я хотя бы понимаю, что писать этим людям, как думал недавно, никогда не рискну. Нельзя. Еще раз рассматриваю фотографии; люди явно небогатые. Я мог бы анонимно посылать им деньги, когда позднее стану немного зарабатывать. За это и цепляюсь, по крайней мере маленькая опора. Этот мертвец связан с моей жизнью, потому-то ради собственного спасения я обязан сделать и обещать все; я опрометчиво даю обет, что всегда буду жить для него и для его семьи… мокрыми губами убеждаю его, а в самой глубине души при этом теплится надежда, что таким образом я покупаю свободу и, быть может, все же выберусь отсюда, — маленькая хитрость: дескать, давай, а там еще посмотрим. Вот почему я открываю солдатскую книжку и медленно читаю: Жерар Дюваль, печатник.

128
{"b":"965912","o":1}