Литмир - Электронная Библиотека

— Н-да, что будет, когда мы вернемся?… — произносит Мюллер, даже он обескуражен.

Кропп пожимает плечами:

— Не знаю. Главное — вернуться, а там видно будет.

Вообще-то мы все в растерянности.

— Так чем же можно бы заняться? — спрашиваю я.

— Мне ничего не хочется, — устало отвечает Кропп. — Однажды все равно умрешь — и что тогда? Я вообще не верю, что мы вернемся.

— Знаешь, Альберт, когда я размышляю об этом, — помолчав, говорю я и переворачиваюсь на спину, — мне бы хотелось, когда я услышу слово «мир» и вправду будет мир, сделать что-нибудь невообразимое, ведь просто голова кругом идет. Что-нибудь такое, ради чего стоило пройти эту заваруху, понимаешь? Только вообразить себе ничего не могу. Я вижу возможности, но меня тошнит от этой шарманки с профессией, учебой, жалованьем и прочим, ведь все это было всегда и вызывает отвращение. Я ничего не нахожу, Альберт… ничего.

Все вдруг кажется мне до отчаяния безнадежным.

Кропп думает о том же:

— Вообще-то нам всем придется туго. Интересно, там, на родине, это хоть иногда кого-нибудь тревожит? Два года стрельбы и ручных гранат — их с себя не стряхнешь как перчатку…

Мы согласны, сходным образом обстоит с каждым, не только с нами здесь, а всюду, с каждым, кто находится в таком же положении, просто один чувствует это больше, другой — меньше. Такова общая судьба нашего поколения.

Альберт вслух подытоживает:

— Война загубила нас для всего.

Он прав. Мы уже не молодежь. Уже не хотим штурмовать мир. Мы беглецы. Бежим от себя. От своей жизни. Нам было восемнадцать, мы начинали любить мир и жизнь, а пришлось по ним стрелять. Первый разорвавшийся снаряд попал нам в сердце. Мы отлучены от созидания, от стремления, от движения вперед. Мы более в них не верим, мы верим в войну.

Канцелярия оживает. Кажется, Химмельштос поднял их там по тревоге. Во главе отряда вышагивает толстяк фельдфебель. Забавно, почти все кадровые фельдфебели толстяки.

За ним следует жаждущий мести Химмельштос. Его сапоги блестят на солнце.

Мы встаем.

— Где Тьяден? — пыхтит фельдфебель.

Никто, разумеется, знать не знает. Химмельштос злобно сверкает на нас глазами:

— Наверняка знаете. Только не хотите говорить. Давайте выкладывайте!

Фельдфебель озирается по сторонам, ищет Тьядена, но того не видать. Тогда он действует по-другому:

— Через десять минут Тьяден должен явиться в канцелярию. — Засим он отчаливает, с Химмельштосом в кильватере.

— Ох, чует мое сердце, что в следующий раз на укреплениях я уроню катушку с колючей проволокой Химмельштосу на ноги, — говорит Кропп.

— Мы еще поимеем от него массу удовольствия, — смеется Мюллер.

Теперь для нас дело чести — резать письмоносцу правду-матку в глаза.

Я иду в барак, предупреждаю Тьядена, чтобы он исчез. Потом мы перебираемся на другое место, садимся играть в карты. Это мы умеем — играть в карты, браниться и воевать. Немного в двадцать-то лет, а в то же время слишком много.

Через полчаса опять заявляется Химмельштос. Никто не обращает на него внимания. Он спрашивает про Тьядена. Мы пожимаем плечами.

— Вы должны его разыскать, — настаивает он.

— Какие-такие «вы»? — осведомляется Кропп.

— Ну, вы все…

— Попрошу нам не тыкать, — говорит Кропп тоном полковника.

Химмельштос ошарашен:

— А кто вас тыкает?

— Вы!

— Я?

— Да.

В мозгах у Химмельштоса идет работа. Он недоверчиво косится на Кроппа, так как понятия не имеет, куда тот клонит. Однако, не вполне доверяя себе, чуток уступает:

— Вы его не нашли?

Кропп ложится на траву, говорит:

— Вы уже бывали здесь, на фронте?

— Вас это не касается! — отрезает Химмельштос. — Я требую ответа!

— Ладно. — Кропп встает. — Посмотрите-ка вон туда, где облачка. Это рвутся зенитные снаряды. Вчера мы были там. Пятеро убитых, восемь раненых. Причем, собственно говоря, обстрел был пустяковый. Когда в следующий раз тоже отправитесь туда, рядовые, прежде чем умереть, сперва построятся перед вами, станут по стойке «смирно» и молодцевато спросят: «Разрешите идти? Разрешите окочуриться?» Мы тут прямо-таки ждали таких, как вы.

Он садится, а Химмельштос исчезает, как комета.

— Три дня ареста, — предполагает Кач.

— В следующий раз мой черед, — говорю я Альберту.

Но это всё. Зато вечером на поверке проводится дознание. В канцелярии сидит лейтенант Бертинк, вызывает нас одного за другим.

Я тоже выступаю свидетелем и объясняю, почему Тьяден взбунтовался. История про страдающих ночным недержанием производит впечатление. В присутствии Химмельштоса я повторяю свои показания.

— Это правда? — спрашивает Бертинк у Химмельштоса.

Унтер юлит, но в конце концов, когда Кропп рассказывает то же самое, вынужден сознаться.

— Почему же никто тогда не доложил начальству? — спрашивает Бертинк.

Мы молчим, он и сам должен знать, есть ли смысл жаловаться в армии на подобные мелочи. И вообще, бывают ли в армии жалобы? Он, видимо, понимает и пока что распекает Химмельштоса, снова энергично разъясняя, что фронт ему не казарменный плац. Затем настает черед Тьядена, который получает солидную головомойку и три дня обычного ареста. Кроппу лейтенант, подмигнув, назначает однодневную отсидку.

— Иначе нельзя, — сочувственно говорит он Альберту. Разумный мужик.

Обычный арест — штука приятная. Арестантская располагается в бывшем курятнике, и обоих можно навестить, мы-то знаем, как туда пробраться. Строгий арест — это подвал. Раньше нашего брата еще привязывали к колоде, но теперь привязывать запрещено. Иногда с нами уже обращаются как с людьми.

Через час после того, как Тьяден и Кропп водворились за решеткой, мы идем к ним. Тьяден приветствует нас петушиным криком.

Потом мы до ночи режемся в скат. Тьяден, конечно, выигрывает, стервец.

Перед вылазкой Кач спрашивает:

— Как насчет гусиного жаркого?

— Недурно, — отвечаю я.

Мы забираемся на повозку с боеприпасами. Поездка обходится в две сигареты. Кач хорошо запомнил то место. Птичник принадлежит штабу какого-то полка. За гусем полезу я, и Кач меня инструктирует. Птичник за стеной, заперт всего-навсего на деревянный колышек.

Кач подставляет ладони, я опираюсь на них ногой и карабкаюсь через стену. Кач стоит на стреме.

Несколько минут я не двигаюсь, пусть глаза привыкнут к темноте. Потом различаю птичник. Тихонько подкрадываюсь, нащупываю колышек, вытаскиваю его, открываю дверь.

Внутри виднеются два белых пятна. Гусей два, это паршиво: схватишь одного, второй поднимет крик. Значит, надо брать обоих; если действовать быстро, все у меня получится.

Одним прыжком бросаюсь к ним. Первого хватаю сразу, а секунду спустя и второго. Как ненормальный луплю их головами об стену, чтобы оглушить. Но, видно, моей силы недостаточно. Твари кряхтят, отбиваются лапами и крыльями. Я ожесточенно борюсь, но, черт побери, сколько же у гуся силищи! Они рвутся из рук, так что я едва стою на ногах. В темноте эти белые лоскутья ужасны, у моих рук отросли крылья, я прямо боюсь, что вот-вот взлечу, будто в лапах у меня привязные аэростаты.

Вот уже и шум поднялся; одна из птиц набрала воздуху и гогочет, ровно будильник. Я оглянуться не успеваю, как слышу за дверью топот, получаю толчок, лежу на земле — рядом яростное рычание. Собака.

Бросаю взгляд вбок, и она тотчас норовит цапнуть за горло. Я немедля замираю, а главное, прижимаю подбородок к воротнику.

Это дог. Проходит вечность, наконец он поднимает голову, садится подле меня. Но едва я пытаюсь шевельнуться, рычит. Я размышляю. Сделать я могу только одно: как-нибудь добраться до маленького револьвера. В любом случае мне надо слинять отсюда, прежде чем сбегутся люди. Медленно, сантиметр за сантиметром, я передвигаю руку.

Такое чувство, что все продолжается не один час. Крохотное движение и грозный рык; замереть — и новая попытка. Наконец револьвер в ладони, но рука дрожит. Я прижимаю ее к земле и командую себе: выхвати револьвер, пальни, прежде чем дог вцепится, и давай Бог ноги.

110
{"b":"965912","o":1}