В начале «великого перелома» Борис Пастернак, как и многие другие, был очарован государственной энергией преобразования России. Русская революция по-прежнему владела его воображением – для него это была великая веха европейской истории, поворотный рубеж в судьбах России и его собственного поколения. Как и другие, он ощущал жажду прильнуть к коллективной воле и оставить позади «гнилой» гуманизм и индивидуализм старой интеллигенции. Но талант, цельность натуры и глубина философско-религиозного сознания не дали ему обмануться относительно подлинной природы сталинизма. Он видел разрушенную коллективизацией русскую деревню, вымаливающих кусок хлеба голодных крестьян, забитые ссыльными крестьянскими семьями товарняки по дороге в уральско-сибирскую ссылку. В 1933 году, когда в Германии к власти пришел Гитлер, в письме родителям в Берлин Пастернак уже сравнил нацистский режим со сталинским: «Одно и то же… угнетает меня и у нас, и в вашем порядке… Это движенья парные, одного уровня, одно вызвано другим, и тем это все грустнее. Это правое и левое крылья одной матерьялистической ночи». По мере разрастания сталинского террора Пастернак впал в отчаяние и находился на грани самоубийства[13]. Предложение Сталина публично признать Пастернака советским «поэтом номер один» на смену Маяковскому повергло его в ужас. Кремлевский вождь выделил ему одну из первых дач в сосновом бору рядом с подмосковной деревней Переделкино – этот дачный поселок стал относительно комфортабельным гетто для «советских литераторов». Пастернак перестал писать стихи и полностью посвятил себя переводу шекспировских трагедий и «Фауста» Гёте. Он отказывался читать советские газеты и слушать радиопередачи, заполненные новостями о казнях. В 1937 году устранился от официальных празднований пушкинского юбилея. В том году погибли многие его друзья – некоторые покончили с собой, другие сгинули в лагерях. Когда Сталин и НКВД начали арестовывать и уничтожать знаменитых деятелей старой большевистской гвардии, все представители советской интеллигенции должны были подписывать воззвания, восславляющие расправы и требующие новых казней. Пастернак поставить свою подпись отказался, сказав: «Никто не давал мне права на жизнь и смерть других людей». Своему другу и соседу по Переделкино Корнею Чуковскому он говорил, что скорее умрет, чем подпишется в поддержку такой «низости». Пришедшие в ужас от поступка Пастернака чиновники Союза писателей подделали его подпись. Осложнились отношения с женой, которая обвиняла его в том, что он навлечет гибель на нее и детей[14].
Преодолеть искушение покончить с собой Пастернаку помогла православная вера. Большой террор парадоксальным образом избавил его от страха оказаться на обочине истории. Он понял, что очарование русской революцией и попытки «сродниться» с советским проектом привели его на грань гибели самой личности. Пастернак отбросил искушение тоталитаризмом. Он вновь начал писать стихи, но уже не в экспериментально-формалистском стиле. Язык его стал намного проще, яснее. В сентябре 1937 года писатель Александр Афиногенов, еще один человек революционной культуры, попавший под молот террора, записал у себя в дневнике: «Разговоры с Пастернаком навсегда останутся в сердце. Он входит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем… Когда приходишь к нему – он так же вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, выводами – все у него приобретает очертания значительного и настоящего. Он не читает газет – это странно для меня, который дня не может прожить без новостей… У него есть дар заглядывать в будущее, отделять зерно от плевел»[15].
В результате террора многие писатели, художники, интеллектуалы оказались в катастрофической изоляции, были деморализованы. После оргии взаимных разоблачений и обвинений стало практически немыслимо доверять друг другу. Бывшие русские интеллигенты, поддержавшие большевистский режим в 1920-е годы и пользовавшиеся протекцией партийных вождей, теперь сами чувствовали себя «бывшими людьми». Архив НКВД сохранил слова писателя Михаила Светлова в 1938 году: «Мы жалкие остатки ушедшей эпохи. От старой партии не осталось ничего; это новая партия, с новыми людьми. Они пришли нам на смену»[16]. И в самом деле, в кремлевской верхушке не осталось большевиков из круга столичной интеллигенции вроде Луначарского, Чичерина, Льва Каменева, Николая Бухарина – знатоков и покровителей литературы и искусств. Ушел из жизни Максим Горький – авторитетный посредник между литераторами и властями. Новые рекруты в партийный и государственный аппарат, выходцы по большей части из пролетарской и крестьянской среды, относились к интеллигенции как к прослойке на службе режиму. Единственным и главным покровителем культуры и искусства был теперь Иосиф Сталин.
Нападение Германии на Советский Союз 22 июня 1941 года и последовавшие за ним трагические события отодвинули на второй план не только годы террора, но даже и саму революцию. Страна сражалась; после месяцев поражений, отступлений, дезертирства и паники люди начали сплачиваться и проявлять мужество и солидарность. Война принесла новые невосполнимые потери как для русской интеллигенции, так и для всего народа. Особенно чудовищными были жертвы блокады Ленинграда в 1941–1944 годах: большинство ленинградцев, выросших в дореволюционной культуре, погибли от голода. Чтобы не замерзнуть, люди жгли старинную мебель и библиотеки. В то же время война подняла дух у уцелевших, придала судьбам людей новый высокий смысл. Ученые, в том числе и те, кто находился в заключении, в «шарашках», работали над разработкой нового оружия. Писатели и художники, мобилизованные на «культурный фронт», вдохновляли людей на жертвы и героизм. Дух старой русской интеллигенции, казалось полностью раздавленный, возвращался. В стихах и музыке люди искали утешение и высший смысл, которого не могла дать коммунистическая вера. Жившая в эмиграции в США Вера Сандомирская писала в 1943 году, что слово «родина» «стало высшим символом единения, знаменем всего народа». Многие из тех, кто еще недавно свергал «старую культуру», почувствовали общую принадлежность стране и причастность к ее древней истории. Война вернула многим русским чувство нации, ощущение «боевого братства» в схватке с врагом[17].
Пастернак был непригоден к военной службе. С приближением немцев к Москве он, как и многие другие поэты и писатели, был эвакуирован в Чистополь, городок на Каме. В его отсутствие квартира была разграблена. Его книги и рукописи, картины его отца, оставленные на даче друга-писателя, – все сгорело или исчезло без следа. Он также узнал о самоубийстве Марины Цветаевой, великого русского поэта, вернувшейся в Советский Союз из эмиграции незадолго до начала Второй мировой войны. Это были тяжелые личные утраты, но они были каплей в море человеческого горя и потерь. Пастернак, несмотря на потрясения, чувствовал прилив творческих сил, был почти счастлив. В 1943 году, после победы в Сталинграде, он поехал с военными журналистами в прифронтовые районы. В своем дневнике писал о разрушенных русских городах, о зверствах фашистов. В то же время его отношение к режиму осталось неизменным. Он пророчески отмечал, что если для восстановления страны из руин потребуется «изменить политическую систему», то «на эту жертву не пойдут. Они пожертвуют всем для спасения системы»[18].
Во время войны Пастернак вернулся к своему раннему религиозно-мистическому опыту и переосмыслил его. Его представление о человеческом существовании как о схватке жизни и смерти приобрело законченную форму – стало глубокой верой в духовное возрождение. Этот духовный опыт вылился в стихотворение «Рассвет», включенное через несколько лет в его великий роман как одно из «стихотворений Юрия Живаго».