«Некий Дж. Стиерфорс вырезал свое имя очень глубоко и очень часто, я вообразил, что он прочтет надпись громким голосом, а потом дернет меня за волосы. Сердце трепетало у меня при мысли, что другой мальчик, некто Томми Тредлз, обратит все в игру, притворившись, будто он до смерти боится меня. Был и третий, Джордж Демпл, кто, как я себе представил, эту надпись пропоет».
Читая это место ребенком, я считал, что как раз такое и воображается при виде таких имен. Причина, конечно, в звуковых ассоциациях (Демпл созвучно слову, обозначающему «храм», Тредлз — смахивает на «улепетывать»). Но сколько людей до Диккенса обращали на это внимание? В диккенсовские времена доброжелательное отношение к детям было куда большей редкостью, чем ныне. Начало XIX века не давало и не предвещало родившемуся тогда ребенку ничего хорошего. В юные годы Диккенса детей все еще всерьез судили в уголовных судах, выставляли их на всеобщее обозрение, не так далеко ушло и время, когда тринадцатилетних мальчиков вешали за мелкое воровство. Доктрина «переломить дух ребенка» была в полном расцвете, а «Семья Фейрчальдов» была обязательной книгой для детей почти до конца прошлого века. Ныне эта злая книга распрекрасно издается с исключением нежелательных мест, но стоит ознакомиться с оригинальной версией, чтобы получить некоторое представление, до каких пределов доходило порой стремление приучить ребят к дисциплине. Мистер Фейрчальд, например, когда заставал своих детей ссорящимися, прежде всего порол их, сопровождая каждый удар розги стихом из доктора Уоттса: «Лишь пес ликует, лая и кусаясь», — а затем заставлял их коротать остаток дня под виселицей, на которой висел разложившийся труп убийцы. В начале прошлого века многие тысячи детишек — некоторым из них едва шесть лет минуло — работали буквально до смерти на шахтах и хлопковых фабриках. Даже в фешенебельных школах учеников до крови секли за ошибку при чтении латинских стихов. В отличие от большинства современников Диккенс, кажется, распознал в любви к порке элемент садистской сексуальности, я думаю, это можно понять из «Дэвида Копперфильда» и «Николаса Никлби».
Но духовная жестокость по отношению к ребенку возмущает писателя не меньше жестокости физической, и, хотя число исключений велико, школьные учителя у него, как правило, негодяи.
Достается на орехи от Диккенса всем имевшимся в тогдашней Англии видам образования, кроме университетов и крупных государственных школ. Есть академия доктора Блимбера, где детишек накачивают греческим языком до того, что они едва не лопаются; есть отвратительные благотворительные школы той поры, из которых вышли такие образчики человеческой породы, как Ной Клейпол и Урия Хип; есть Салем-Хауз и Доутбойз-Холл, есть и мерзкая дамская школа, содержащаяся теткой — бабушкой Уопсля. Кое-что из описанного Диккенсом верно и по сей день. Салем-Хауз — это предок современной «подготовительной школы», хранящей в себе «фамильные черты». А что до тетки — бабушки мистера Уопсля, то сейчас ее дело продолжают старые обманщицы того же пошиба почти в каждом небольшом городке Англии. Однако и тут, по обычаю, диккенсовская критика не конструктивна и не уничтожающа. Идиотизм системы просвещения, основанной на греческом лексиконе и навощенной розге, он не приемлет, но, с другой стороны, ему вовсе не нужна школа нового типа, зарождавшаяся в 50—60-е годы, «современная школа» с ее твердым упором на «факты». Чего же тогда он и впрямь хочет? Как всегда, на поверку все, что ему нужно, это морализованная версия уже существующего: школа старого типа, но без порки, без грубости, без недокорма, да чтоб не так много греческого. Школа доктора Стронга, куда ходит Дэвид Копперфильд после побега из «Мердстон энд Гринби», по сути тот же Салем-Хауз, пороки которого выведены за скобки, зато с добавлением здоровой порции духа «старых седых камней»:
«Школа доктора Стронга была превосходна, от заведения Крикля она отличалась, как добро от зла. В ней царил чинный порядок, во всем основанный на обращении к чести и доброй воле мальчиков… что творило чудеса. Все мы чувствовали себя созидателями общего порядка в школе, все мы радели о ее облике и достоинстве. Не удивительно, что вскоре нас охватило чувство теплой привязанности к школе — о себе я могу сказать это с полной уверенностью, да и не знал я за все время учебы ни одного мальчика, чувствовавшего иначе. Мы и учились-то с добрыми намерениями, заботясь о престиже школы. После уроков мы затевали благородные игры или проводили время по своему усмотрению вне школы, но и тогда, насколько помню, крайне редко обликом или поведением порочили мы репутацию школы и воспитанников доктора Стронга, в городе о нас отзывались хорошо».
Расплывчатость и неопределенность этого отрывка свидетельствуют о полном отсутствии у Диккенса хоть какой-нибудь теории образования. Моральную атмосферу хорошей школы он представить мог — и не более того. Мальчики «учились с добрыми намерениями», но чему и как они учились? Без сомнения, по слегка разжиженным программам и методике доктора Блимбера. Принимая во внимание выраженное во всем творчестве Диккенса отношение к обществу, можно пережить шок, узнав, что старшего сына он послал учиться в Итон, а всех детей пропустил через обычную образовательную мельницу. Гиссинг полагает, что Диккенс мог поступить так потому, что он болезненно сознавал недостаточность собственного образования. Здесь на Гиссинга, возможно, влияла его личная любовь к классическому обучению. Формально у Диккенса если и было образование, то небольшое, однако, он ничего не потерял, не получив его, и, как представляется, понимал это. В том, что он оказался не способен вообразить школу получше, чем у доктора Стронга (или, в реальной жизни, получше Итона), возможно и проявилась интеллектуальная недостаточность, только отнюдь не та, которую предполагает Гиссинг.
Мне кажется, что всякая критика общества у Диккенса скорее нацелена на то, чтобы изменить его дух, а не на то, чтобы изменить его структуру. Бесполезно связывать его с каким-либо определенным средством социального исцеления, тем более — с какой бы то ни было политической доктриной. Его критика всегда лежит в плоскости морали, его мировосприятие хорошо выражено в оценке школы доктора Стронга, которая отличалась от криклевой, «как добро от зла». Две вещи могут быть очень схожи, но и их способна разделять пропасть. Небеса и преисподняя расположены по соседству. Бесполезно менять общественные институты без «перемены сердца» — вот, в сущности, о чем он всегда говорит.
Ограничься все этим, и получился бы из него не более как писатель-бодрячок, реакционный лицемер. «Перемена сердца» — фактически то самое алиби людей, которые не желают подвергать опасности статус-кво. Только Диккенс не лицемер, если не считать малозначимых мелочей, а самое сильное впечатление, которое можно вынести из его книг, — это ненависть к тирании. Я уже говорил, что в общепринятом смысле Диккенс не был революционным писателем. Но было бы неверно полагать, будто просто моральная критика общества не способна быть такой же «революционной» — в конце концов революция означает переворот во всем, — как и модная ныне политико-экономическая критика. Блейк не был политиком, но в таких стихах, как «По вольным улицам брожу»[16], больше понимания природы капиталистического общества, чем в трех четвертях социалистической литературы. Прогресс — не иллюзия, он идет, но он медлителен и неизменно разочаровывает. Всегда найдется новый тиран, готовый сменить старого, обычно он не так уж и плох, но все равно — тиран. Следовательно, всегда здравы две точки зрения. Одна: как можно улучшить человеческую натуру, пока не изменена система? Другая: какая польза в изменении системы, пока не улучшена человеческая натура? Каждая из них привлекательна для различных типов личности и, возможно, обе находятся в постоянном процессе чередования, причем моралистская и революционная все время подрывают друг друга. Маркс взорвал сотни тонн динамита под позициями моралистов, и до сих пор мы живем в отзвуке этого грандиозного взрыва. Но уже там и сям работают саперы, закладывается новый динамит, чтобы рвануть Маркса до небес. Потом Маркс или похожий на него вернется с еще большим количеством взрывчатки — и так будет продолжаться процесс, конец которого предсказать невозможно. Центральная проблема — как уберечь власть от злоупотребления ею — остается нерешенной. Как раз это-то сумел понять Диккенс, у которого недоставало способности разглядеть в частной собственности вредоносное нарушение общественного порядка. «Если бы люди вели себя достойно, и мир был бы достойным» — не такая это банальность, как могло показаться поначалу.