Овал маски заслонил собой весь мир. Проволочная дверца клетки была рядом. Очевидно, крысы теперь тоже понимали, что должно произойти. Одна из них металась по воздуху от стенки к стенке. Старый, покрытый паршой самец из породы тех, что водятся в канализационных трубах, стоял, положив передние розовые лапки на сетку и неистово обнюхивал воздух. Уинстон видел его желтые зубы и усы. Новый приступ паники обуял его. Он был слеп, беспомощен, не соображал ничего.
– Эта казнь, – сказал О’Брайен прежним дидактическим тоном, – широко практиковалась в Китайской Империи.
Маска легла на лицо Уинстона. Проволока коснулась щек. И вдруг!.. Нет, это не было спасением, не было даже надеждой на спасение, а лишь проблеском надежды. Поздно! Вероятно, уже поздно. Но вдруг ему стало ясно, что на всем свете есть только один человек, на которого он мог перенести наказание, одно тело, которое он мог поставить между крысами и собой. И он неистово закричал:
– Пусть это будет с Юлией! Пусть будет с Юлией, а не со мной! Делайте с нею что хотите, – мне совершенно все равно! Изуродуйте, ее! Изорвите на части! Только не меня! Юлию, Юлию, а не Меня!..
И он полетел куда-то вниз, в страшную пропасть, – прочь, прочь от клетки с крысами. Он был все еще привязан к стулу, но вместе с ним летел сквозь пол, стены здания, сквозь твердь и океаны, сквозь земную атмосферу, куда-то в иные сферы, в межзвездную бездну, – все прочь, прочь и прочь от крыс. Он был уже на расстоянии световых лет от них, но О’Брайен все еще стоял возле него. И тут, в окутывавшем его мраке раздался металлический щелчок затвора. И Уинстон понял, что дверца клетки не открылась, а, наоборот, захлопнулась.
VI
Кафе «Под каштаном» почти пустовало. Лучи солнца, косо падавшие из окна на пыльный стол, золотили его. Было около пятнадцати, – время дневного затишья. Из телескрина тоненькой струйкой доносилось бренчание музыки.
Сидя на обычном месте в углу, Уинстон бесцельно глядел в порожний стакан. Время от времени он поднимал глаза на громадное лицо, смотревшее на него с противоположной стены. «Старший Брат охраняет тебя», – говорила надпись. Не дожидаясь, когда его позовут, подошел официант и наполнил стакан Джином Победа, добавив к нему несколько капель из другой бутылки с капельницей в пробке. Это был раствор сахарина, настоенный на гвоздике – специальность кафе.
Уинстон прислушивался к телескрину. Сейчас по нему передавалась только музыка, но каждую минуту можно было ожидать специального бюллетеня Министерства Мира. С африканского фронта поступали необычайно тревожные вести. Целый день он с беспокойством думал о них. Евразийская армия (Океания воевала с Евразией, Океания всегда находилась в войне с Евразией) двигалась на юг с ужасающей быстротой. В сводке, переданной в полдень, не упоминалось никаких территорий, но можно было предполагать, что бои идут уже в устье Конго. Браццавиллю и Леопольдвиллю угрожала опасность. Даже не глядя на карту, легко можно было понять, что это означает. Речь шла не просто о потере Центральной Африки: впервые за всю войну создавалась угроза территории самой Океании.
Что-то похожее на страх, но не страх, а какое-то общее возбуждение охватило Уинстона и тотчас же увяло. Он перестал думать о войне. Он не умел теперь сосредоточиваться на одном предмете дольше, чем на несколько минут. Он поднял стакан и разом осушил. Как всегда, его при этом передернуло и даже потянуло стошнить. Смесь имела отвратительный вкус. Тошнотворные сами по себе, гвоздика с сахарином не могли забить запаха сивухи. Но хуже всего было то, что пары джина, в которых он теперь купался день и ночь, неразрывно связывались в его памяти с запахом этих…
Он никогда не называл их, даже мысленно, и, насколько возможно, старался не вспоминать о них. Они были чем– то едва уловимым, чем-то неясно парящим вокруг него, словно запах, щекочущий ноздри. Джин начал бродить в животе, и Уинстон отрыгнул, приоткрыв алый рот. Он пополнел с того времени, как его отпустили, и лицо его возвратило себе прежние краски, сделалось даже ярче, чем прежде. Черты расплылись, кожа на носу и на скулах казалась покрытой багровой сыпью, даже лысина розовела слишком уж ярко. Официант, – опять без напоминания, – подал ему шахматы и свежий номер Таймса, открытый на шахматной задаче. Потом, заметив, что стакан Уинстона пуст, при-нес бутылку и налил еще. Напоминать было не нужно. В кафе знали привычки Уинстона. Шахматная доска всегда была к его услугам, столик в углу всегда ждал его, и даже когда посетителей было много, он сидел один, потому что никому не хотелось, чтобы его видели в обществе Уинстона Смита. Он никогда не утруждал себя счетом выпитого. Время от времени ему вручали грязный клочок бумаги, называвшийся счетом, но у него было такое впечатление, что кафе, вечно обсчитывает само себя. Впрочем, будь-это наоборот, он тоже не тревожился бы. У него теперь всегда было достаточно денег. Была даже и работа, – синекура, – которая оплачивалась много лучше прежней.
Передача музыки по телескрину прекратилась, и послышался голос диктора. Уинстон, подняв голову, прислушался. Но, нет, – сводки с фронта опять не было. Передавали просто краткое сообщение Министерства Изобилия. Из него явствовало, что план Десятой Трехлетки по выпуску шнурков для ботинок перевыполнен в прошлом квартале на девяносто восемь процентов.
Он просмотрел шахматную задачу и расставил фигуры. Это было остроумное окончание партии с двумя конями. «Белые начинают и дают мат в два хода». Уинстон поднял глаза на портрет Старшего Брата. Белые всегда выигрывают, – подумал он с каким-то мистицизмом. Всегда, без исключения, потому что так когда-то было решено. С начала мира ни в одной шахматной задаче черные не выигрывали. Разве это не символизирует вечного и неизменного торжества Добра над Злом? Громадное лицо, полное спокойной силы, пристально смотрело на него. Белые всегда выигрывают.
Диктор помолчал.
– Внимание! – снова начал он иным, гораздо более серьезным тоном. – Внимание! Сегодня, в пятнадцать тридцать будет передаваться важное сообщение. Слушайте сообщение особой важности в пятнадцать тридцать! Следите за передачами.
Бренчание музыки возобновилось.
У Уинстона забилось сердце. Это будет военная сводка! Чувство говорило ему, что нужно ждать скверных новостей. Мысль о сокрушительном поражении в Африке целый день не выходила у него из головы, тревожа как заноза. Он почти видел неисчислимую армию евразийцев, прорывающуюся через границы, которые никогда прежде не пересекались, и растекающуюся, подобно туче муравьев, по южной жонечно– сти Африки. Разве нельзя как-то охватить их с флангов? Очертания западного побережья Африки живо возникли в его памяти. Он взял белого коня и сделал ход. Вот где он должен стоять! Достаточно было представить себе темные орды евразийцев, стремительно текущие на юг, чтобы увидеть и другую армию, которая таинственно концентрируется и высаживается в тылу врага, отрезая его коммуникации.
Уинстон чувствовал, что желая видеть эту армию, он тем самым вызывает ее к жизни. Но необходимо действовать без промедления. Ибо, если евразийцы захватят всю Африку, если они овладеют воздушными базами и базами подводных лодок на мысе Доброй Надежды, Океания окажется разрезанной пополам. Это может означать все что угодно: поражение, развал, передел мира, ниспровержение Партии! У него занялся дух. Необычайный хаос чувств, – даже и не хаос, а такое быстрое напластование их, что невозможно было различить ни одного отдельного ощущения, – снова хлынул в сердце.
Спазма прошла. Он поставил белого коня на прежнее место, но еще с минуту не мог сосредоточиться на шахматной задаче. Его мысли снова разбрелись. Он почти не замечал того, как выводит пальцем на пыльном столе:
2 + 2 = 5
«Нельзя влезть в душу человека», – говорила она. О, нет! Они могут проникнуть и в человеческую душу. «То, что случилось с вами здесь, – сказал ему О’Брайен, – случилось навек». Это правильно. Есть такие вещи, такие поступки, которых уже не вернуть. Что-то убито у вас в сердце, выжжено, вытравлено.