Литмир - Электронная Библиотека

У Оруэлла это не воспаленная греза реформатора, вдохновленного вывихнутой идеей; это, за микроскопическими исключениями, реальность. В ней господствует сила, безразличная к рядовой человеческой судьбе. Граждане Океании должны знать лишь обязанности, а не права, и первой обязанностью является беспредельная преданность режиму: не из страха, а из веры, ставшей второй натурой.

Парадокс в том, что подобной искренности добиваются насилием, для которого не существует никаких ограничений. Центральная проблема из всех интересующих Оруэлла — до какой степени насилие способно превратить человека не просто в раба, а во всецело убежденного сторонника системы, которая раздавливает его, как тот сапог, опустившийся прямо на лицо. Где кончается принужденность? Когда она перерастает в убеждение и восторг? Тайна тоталитаризма виделась Оруэллу в умении достигать этого эффекта, и не в единичных случаях, но как эффекта массового.

Разгадку он находил во всеобщей связанности страхом. Постепенно становясь сильнейшим из побуждений, страх ломает нравственный хребет человека и заставляет его глушить в себе все чувства, кроме самосохранения. Оно требует мимикрии день за днем и год за годом, пока уже не воздействием извне, но внутренним душевным настроем будет окончательно подавлена способность видеть вещи, каковы они на самом деле. Государству надо только способствовать тому, чтобы этот процесс протекал быстро и необратимо.

Для этого и существует режим — с его исключительно мощным аппаратом подавления, с полицией мысли и полицией нравов, с «новоязом», разрушающим язык, чтобы стала невозможной мысль, с обязательной для всех доктриной «подвижного прошлого», согласно которой память преступна, когда она верна истине, а минувшего не существует, за вычетом того, каким оно сконструировано на данный момент.

История, культура, само человеческое естество — только помехи и препятствия, мешающие тоталитарной идее осуществиться в ее настоящей полноте. Пока сохраняется хотя бы хилый росток неофициозной мысли и неказенного чувства, не могут считаться вечными самовластие лидера Океании, называемого условным именем Старший Брат, и диктат целиком ему подконтрольной организации, которую обозначают столь же условным словом «партия». Задача не в том, чтобы добить противников, ибо они мнимы. Она в том, чтобы исчезла возможность несогласия, пусть сугубо теоретическая и эфемерная. Даже как отвлеченная концепция всякая индивидуальность должна исчезнуть навеки.

О конкретном прообразе мира, встающего со страниц «1984», спорили, и трудно сказать, согласился ли бы сам Оруэлл придать Старшему Брату физическое сходство со Сталиным, как поступили экранизаторы романа. Сталинизм, конечно, имеет самое прямое отношение к тому порядку вещей, который установлен в Океании, но не только сталинизм. Как и в «Скотном дворе», говорить надо не столько о конкретике, сколько о социальной болезни, глубоко укорененной в атмосфере XX столетия и по-разному проявляющейся, хотя это все та же самая болезнь, которая методически убивает личность, укрепляя идеологию и власть. Это может быть власть Старшего Брата, глядящего с тысячи портретов, или власть анонимной бюрократии. В одном варианте это идеология сталинизма, это доктрина расового и национального превосходства — в другом, а в третьем — комплекс идей агрессивной технократии, которая мечтает о всеобщей роботизации. Но все эти варианты предполагают ничтожество человека и абсолютизм власти, опирающейся на идеологические концепции, которым всегда ведома непререкаемая истина и которые поэтому не признают никаких диалогов.

Личность по логике этой системы необходимо обратить в ничто, свести к винтику, сделать лагерной пылью, даже если формально оставлена свобода. А власть ни при каких условиях не может удовлетвориться достигнутым могуществом. Она обязана непрерывно укрепляться на все более и более высоких уровнях, потому что таков закон ее существования: ведь она не создает ничего, кроме рабства и страха, как не знает ценностей или интересов, помимо себя самой. По словам одного оруэлловского персонажа, ее представляющего, «цель репрессий — репрессии. Цель пытки — пытка. Цель власти — власть».

Это О’Брайен, пытающий и расстреливающий в подвалах Министерства любви, лишь с откровенностью формулирует основное побуждение, двигающее тоталитарной идеей, которую привычно украшают более или менее искусно наложенным гримом, чтобы выдать ее за триумф разума, справедливости и демократии. В XX столетии идея проложила себе многочисленные торные дороги, став фундаментом утопий, которые, осуществляясь, оказывались кошмаром. Оруэлл показал общество, где это произошло. И оно узнаваемо, как модель, имевшая достаточно слепков и подражаний.

Не следует корить поставленное Оруэллом зеркало за то, что мы узнаем в нем и нечто очень близкое пережитому нами самими. Напомним: роман завершен в 1948 году, одном из самых мрачных за всю советскую историю. Естественно, что целью Оруэлла было развенчание сталинизма, тогда — из-за незнания, из-за иллюзий, из-за приписанных гению Вождя побед в Великой Отечественной — обладавшего особой привлекательностью для многих и многих на Западе. Говорили о злобном памфлете, но на самом деле это была книга, расчищавшая площадку для будущего, где Старшему Брату не найдется места.

А годом раньше, предваряя издание «Скотного двора» в переводе на украинский язык, Оруэлл писал:

«Ничто так не способствовало искажению исходных социалистических идей, как вера, будто нынешняя Россия есть образец социализма, а поэтому любую акцию ее правителей следует воспринимать как должное, если не как пример для подражания. Вот отчего последние десять лет я убежден, что необходимо развеять миф о Советском Союзе, коль скоро мы стремимся возродить социалистическое движение».

Речь шла, понятно, не о Советском Союзе как таковом, а о сталинской системе. Миф о ней до конца не развеян и сегодня. Книги Оруэлла помогут этой задаче. Думается, это обстоятельство решающее, когда мы определяем свое отношение к непростой фигуре их автора. Отдавая дань его проницательности и честности, мы нередко полемизируем с ним, но не как с противником, а как с умным собеседником, хотя он подчас неудобен и для нас тоже.

А. Зверев

1984

Первая

I

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.

В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо, — лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь, в дневное время, электричество вообще отключали. Действовал режим экономии — готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва; он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, — гласила подпись.

В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить — нельзя. Уинстон отошел к окну: невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода, только что кончившейся зимы.

6
{"b":"965142","o":1}