— Ах, нет, мистер Флори, увы! Это могучий, выдаюсийся расум, как говорит о нем вдохновенный Бернард Шоу. Мне еще предстоит это удовольствие. Но, друг мой, чего вы не видите, так это того, что ваша цивилисация даже в худших своих проявлениях несет нам польсу. Граммофоны, котелки, «Мировые новости» — все это лучше, чем ужасная асиатская леность. Я вижу британцев, даже наименее примерных, некими… некими, — доктор искал подходящее выражение и нашел его, вероятно, где-нибудь у Стивенсона, — факельсиками на пути прогресса.
— А я — нет. Я в них вижу этаких современных, гигиеничных, самодовольных вшей. Которые скачут по миру, застраивая его тюрьмами. Построят тюрьму и назовут это прогрессом, — добавил он не без горечи, сомневаясь, что доктор уловит аллюзию.
— Друг мой, вы положительно зациклились на тюрьмах! Восьмите другие достижения ваших собратьев. Они строят дороги, орошают пустыни, побеждают голод, строят школы, открывают больницы, борются с чумой, холерой, прокасой, оспой, венерическими болеснями…
— Которые сами же и завезли, — вставил Флори.
— Нет, сэр! — возразил доктор, стремясь приписать эту заслугу своим соотечественникам. — Нет, сэр, это индийцы савесли венерические болесни в эту страну. Индийцы савосят болесни, а англичане лечат. Вот и ответ на весь ваш пессимизм и бунтарство.
— Ну, доктор, мы никогда не придем к согласию. Факт в том, что вам нравится весь этот современный прогресс, а мне он слегка претит. Думаю, Бирма времен Тибо пришлась бы мне больше по вкусу. И, как я уже говорил, если мы кого и цивилизуем, то только ради большего барыша. Мы быстро дадим задний ход, если не получим выгоды.
— Друг мой, вы ведь так не думаете. Будь вы на самом деле противник Британской империи, вы бы не говорили об этом с гласу на глас. Вы бы саявляли это во всеуслышание. Я снаю ваш характер, мистер Флори, лучше, чем вы сами снаете себя.
— Простите, доктор; я не стану заявлять об этом во всеуслышание. Кишка тонка. Я «исповедую постыдное бездействие»[47], как старый Велиал в «Потерянном рае». Так надежней. В этой стране выбор простой: будь пакка-сахибом или умри. Я за пятнадцать лет ни с кем не говорил по душам, кроме вас. Мои беседы с вами — это предохранительный клапан; маленькая черная месса под шумок, если понимаете.
В этот момент кто-то отчаянно заскулил. На солнцепеке, у самой веранды, стоял старый индус Матту, дурван, то есть привратник европейской церкви. Он едва прикрывал наготу грязными лохмотьями и дрожал, словно в лихорадке, всем своим видом напоминая большого старого кузнечика. Жил он при церкви, в лачуге из расплющенных жестянок от керосина, откуда иногда суетливо вылезал, завидев европейца, чтобы отвесить земной поклон и пожаловаться на свой талаб[48], составлявший восемнадцать рупий в месяц. Сейчас он жалобно глядел на веранду, елозя одной рукой по грязному животу, а другой как бы кладя что-то в рот. Доктор засунул руку в карман и бросил через перила мелочь. Все попрошайки Чаутады знали о его мягкосердечии и регулярно к нему наведывались.
— Вот, уфрите вырождение востока, — сказал доктор, указывая на Матту, сгибавшегося пополам, точно гусеница, бормоча благодарности. — Посмотрите на его болесненные члены. У него икры тоньше, чем запястья европейцев. Посмотрите, как он жалок и угодлив. Посмотрите на его невежество — такое невежество неведомо в Европе са пределами психиатрических клиник. Как-то раз я спросил Матту, сколько ему лет. Он сказал, сахиб, мне вроде десять лет. И вы делаете вид, мистер Флори, что не превосходите естественным обрасом таких состаний?
— Бедный старый Матту; мощный рывок прогресса, похоже, обошел его стороной, — сказал Флори и тоже бросил мелочь через перила. — Давай, Матту, иди, напейся. Деградируй по полной. Утопия нас подождет.
— Аха, мистер Флори, иногда я думаю, все, что вы говорите, это сплошь — как это сказать — шутовство. Английское чувство юмора. У нас, асиатов, как всем исфестно, нет юмора.
— Счастливые вы, черти. Погибель наша, этот проклятый юмор, — он зевнул, закинув руки за голову, а Мату промямлил что-то благодарственное и зашаркал восвояси. — Пожалуй, мне надо идти, пока проклятое солнце не слишком высоко. Этот год будет адски жарким, костями чую. Ну, доктор, мы так увлеклись спорами, что я не спросил, что у вас нового. Я только вчера из джунглей. И послезавтра должен возвращаться — не знаю пока, поеду ли. Ничего такого не случилось в Чаутаде? Никаких скандалов?
Доктор неожиданно посерьезнел. Он снял очки и стал похож благодаря своим темным прозрачным глазам на черного ретривера. Отведя взгляд, он заговорил уже не так оживленно:
— Дело в том, друг мой, что насревает пренеприятное дело. Вы, наверно, будете смеяться — как будто ерунда, — однако я в серьесной беде. Или, точнее, мне гросит беда. Это подковерные дела. Вы, европейцы, никогда о них не уснаете напрямую. В этих местах, — он махнул рукой в сторону базара, — постоянные интриги и саговоры, о которых вы не снаете. Но для нас они много сначат.
— Так что тут происходит?
— А вот что. Против меня плетут саговор. Самый серьесный саговор, имеющий целью очернить меня и погубить мою официальную карьеру. Как англичанин, вы не поймете этих вещей. Я навлек на себя неприязнь одного человека, вы его вряд ли снаете — это Ю По Кьин, окружной судья. Он опаснейший человек. Неприятности, что он может доставить мне, неисчислимы.
— Ю По Кьин? Это какой такой?
— Сторовый субастый толстяк. Его дом там, дальше по дороге, через сотню ярдов.
— А, тот толстый прохвост? Хорошо его знаю.
— Нет-нет, друг мой, нет-нет! — воскликнул доктор с горячностью. — Вы его снать не можете. Только асиат может его снать. Вам, английскому джентльмену, не постичь такой натуры, как Ю По Кьин. Он больше, чем прохвост, он… как же это скасать? Слов не хватает. Он словно крокодил в человечьем обличье. У него коварство крокодила, его жестокость, его свирепость. Снали бы вы, на что он способен! Какие гадости творил! Вымогательства, фсятки! Сколько девушек испортил — насиловал их на гласах матерей! Эх, английский джентльмен не может помыслить такого человека. И такой человек поклялся меня погубить.
— Я наслышан о Ю По Кьине из разных источников, — сказал Флори. — Он, похоже, превосходный образчик бирманского законника. Один бирманец говорил мне, что во время войны Ю По Кьин набирал рекрутов и собрал целый батальон из своих внебрачных сыновей. Это правда?
— Едва ли так, — сказал доктор, — ведь он не настолько стар. Но в его подлости сомнений быть не может. А теперь он воснамерился погубить меня. Во-первых, он ненавидит меня потому, что я слишком много снаю о нем; а кроме того, он враг всякого расумно честного человека. Он пустит в ход — так действуют подобные ему — клевету. Будет распространять доносы на меня — доносы самые восмутительные и лживые. Он уже начал.
— Но кто же поверит такому малому против вас? Он всего лишь местный судья. А вы официальное лицо.
— А, мистер Флори, вам не понять асиатского коварства. Ю По Кьин погубил таких официальных лиц — повыше меня. Он найдет, как сделать, чтобы ему поверили. И потому… эх, трудное это дело!
Доктор коротко прошелся туда-сюда по веранде, протирая очки платком. Очевидно, у него было что-то еще на уме, но деликатность не позволяла ему высказать это. На миг Флори стало настолько не по себе при виде доктора, что он готов был спросить, не может ли чем-то помочь, но сдержался, поскольку знал, что вмешиваться в склоки азиатов бессмысленно. Никакой европеец никогда не поймет до конца, в чем там дело; это что-то непостижимое для европейского разума, интрига на интриге и заговор на заговоре. К тому же один из Десяти заветов пакка-сахиба гласил не вмешиваться в склоки «туземцев».
— Так в чем, собственно, трудность? — спросил он неуверенно.
— Да вот, если бы только… ах, друг мой, боюсь, вы будете смеяться надо мной. Но дело вот в чем: если бы только я состоял в вашем Европейском клубе! Если бы только! Как по-другому все было бы для меня!