— Что вы утратили? — сказал мистер Уорбертон, подумав, что ослышался.
— Мою веру. Да, представьте себе! Несколько месяцев назад у меня вдруг словно все в голове перевернулось. Все, во что я верила до тех пор — решительно все, — стало вдруг казаться бессмысленным, почти нелепым. Бог — как я его представляла — вечная жизнь, рай и ад — все это. Взяло и исчезло. И не потому, что я решила что-то для себя — это просто случилось. Примерно как в детстве, когда однажды, без всякой особой причины, ты вдруг понимаешь, что больше не веришь в фей. Я просто почувствовала, что не могу больше верить в это.
— Вы никогда по-настоящему в это не верили, — сказал мистер Уорбертон беспечно.
— Верила, еще как верила! Я знаю, вы всегда так думали про меня — что я притворялась, потому что духу не хватало признаться. Но ничего подобного. Я верила в это так же, как верю сейчас в то, что я — в поезде.
— Да не верили вы, девочка моя! Верить в такое в вашем-то возрасте? Вы для этого слишком умны. Просто вас воспитали в этих абсурдных верованиях, и вы по привычке считали, так сказать, что можно с этим жить. Вы себе выстроили жизненный паттерн — простите мне этот психологический жаргон, — годящийся только для верующих, и это, ясное дело, стало на вас давить. Фактически мне всегда было ясно, что с вами творится. Скажу даже, что, по всей вероятности, из-за этого вы и потеряли память.
— Как это? — сказала она, озадаченная его словами.
Он понял, что она его не понимает, и объяснил ей, что потеря памяти — это своеобразный способ, к которому прибегает разум, чтобы найти выход из безвыходной ситуации.
— Разум, — сказал он, — выкидывает странные фокусы, если загнать его в угол.
Дороти никогда не слышала ни о чем подобном и поначалу отказалась принять такое объяснение. Но, даже обдумав его и согласившись, что такое возможно, решила, что это, по сути, ничего не меняет.
— Не вижу, что это меняет, — сказала она наконец.
— Да ну? Я бы сказал, много чего.
— Но разве вы не понимаете, если у меня нет больше веры, какая разница, когда я ее утратила — только что или давным-давно? Важно лишь, что ее у меня нет и я должна начинать всю жизнь заново.
— Уж конечно, — сказал мистер Уорбертон, — это не следует понимать в том смысле, что вы ЖАЛЕЕТЕ об утрате веры, как вы это называете? Все равно что жалеть об утрате косоглазия. Имейте в виду, я говорю, так сказать, со своей колокольни — как человек, никогда не страдавший избытком веры. В детстве я еще верил во что-то, но это прошло вполне безболезненно, когда мне было девять. Мне бы и в голову не пришло ЖАЛЕТЬ о таком. Разве вы не делали, насколько я помню, жутких вещей, вроде того, чтобы вставать в пять утра, лишь бы успеть на Святое Причастие на пустой желудок? Еще скажите, что у вас ностальгия по этому поводу.
— Я больше в это не верю, если вы об этом. И понимаю, что в религии немало глупостей. Но мне от этого не легче. Суть в том, что все, во что я верила, исчезло и мне нечем это заменить.
— Но, боже правый! Зачем вам чем-то заменять это? Вы избавились от кучи суеверного хлама и должны радоваться. Уж конечно, вам не прибавляло счастья ходить и сокрушаться о геенне огненной?
— Но как же вы не понимаете — вы должны понимать, — как все меняется, когда вдруг весь мир опустел?
— Опустел? — воскликнул мистер Уорбертон. — Что вы хотите этим сказать? Как по мне, возмутительные слова для девушки ваших лет. Мир вовсе не пуст, а полон через край — в том-то и беда. Столько радостей кругом, а жизнь — глазом моргнуть не успеешь, как пролетит.
— Но как МОЖНО радоваться чему-то, когда пропал весь смысл?
— Помилуйте! При чем тут смысл? Когда я обедаю, я это делаю не во славу божию, а потому, что мне это нравится. Мир полон изумительных вещей — книг, картин, вин, путешествий, друзей — и не только. Я никогда не видел в этом — и не хотел видеть — никакого смысла. Почему не принимать жизнь такой, какая она есть?
— Но…
Она осеклась, поняв, что никакими словами не объяснит ему того, что чувствует. Он был просто не в состоянии понять ее проблему — понять, как разум, склонный к вере, должен ужасаться миру, вдруг лишившемуся смысла. Даже банальные бредни пантеистов он бы и то не сумел понять. Вероятно, мысль о том, что жизнь по большому счету бессмысленна (если он вообще задумывался об этом), пришлась бы ему по душе. Но при всем при том мистер Уорбертон был весьма проницательным человеком. Он понимал, в какой непростой ситуации оказалась Дороти, и высказал свои соображения на этот счет.
— Конечно, — сказал он, — я понимаю, что вам будет не по себе, когда вы вернетесь домой. Вы будете, так сказать, волчицей в овечьей шкуре. Приходские обязанности — материнские собрания, молитвы с умирающими и все такое — могут иногда нагонять тоску, само собой. Вы боитесь, что не справитесь, — в этом дело?
— Ой, нет. Я об этом не думала. Я продолжу делать это, как и раньше. Я к этому привычна. К тому же отцу нужна моя помощь. Курата он себе не может позволить, а работу кто-то должен делать.
— Тогда что вас тревожит? Вопрос двуличности? Боитесь, освященный хлеб застрянет в горле и все такое? Я бы не переживал. Каждая вторая дочь священника в Англии, наверно, чувствует то же самое. И, смею сказать, девять десятых самих священников.
— Отчасти дело в этом. Мне придется всегда притворяться — ох, вы и представить не можете, как именно! Но это не худшее. Это, может, и не так уж важно. Возможно, лучше быть двуличным — в этом смысле, — чем что-то еще.
— Почему вы говорите «в этом смысле»? Надеюсь, вы не думаете, что притворяться, что веришь, почти так же хорошо, как верить?
— Да… Наверно, это я и хочу сказать. Наверно, лучше — не так эгоистично — притворяться, что веришь, даже если не веришь, чем открыто говорить, что ты неверующий и тем самым отвращать других от веры.
— Дорогая моя Дороти, — сказал мистер Уорбертон, — ваш разум — простите за такой оборот — помрачен. Что там помрачен! Хуже — воспален. У вас этакая умственная гангрена от вашего христианского воспитания. Вы говорите мне, что избавились от этих вздорных верований, которыми вас пичкали с колыбели, и при этом смотрите на жизнь так, словно она бессмысленна без этих верований. По-вашему, это разумно?
— Я не знаю. Может, и неразумно. Но, наверно, это для меня естественно.
— Что вы, по-видимому, делаете, — продолжал мистер Уорбертон, — так это пытаетесь совместить худшее из двух миров. Вы придерживаетесь христианской парадигмы, но оставляете рай за скобками. И что-то мне подсказывает, подобных вам немало бродит среди руин Церкви Англии. Вы практически составляете секту, — добавил он задумчиво, — англиканских атеистов. И должен сказать, меня она не прельщает.
Они еще поговорили немного об этом, но без особой пользы. По правде говоря, мистер Уорбертон не видел смысла в рассуждениях о религиозной вере или сомнениях в оной — они нагоняли на него скуку. Подобные разговоры так и подмывали его на богохульство. Наконец он сменил тему, как бы признав свою неспособность понять Дороти.
— Вы говорите какую-то бессмыслицу, — сказал он. — Вами владеют очень депрессивные идеи, но вы потом перерастете их, поверьте. Христианство — не такая уж неизлечимая болезнь. Однако я хотел сказать вам кое-что совсем другое. Хочу, чтобы вы немного меня послушали. Вы возвращаетесь домой после восьмимесячного отсутствия, и вас — думаю, вы это понимаете, — ожидает весьма непростая ситуация. В вашей жизни и раньше хватало трудностей — по крайней мере, в моем понимании, — а теперь, когда вы уже не прежняя девочка-скаут, вам будет куда труднее. Так вот, считаете ли вы совершенно необходимым к этому возвращаться?
— Но я не вижу, что еще мне остается, если только не найти какую-то работу. Другого выхода у меня нет.
Мистер Уорбертон чуть склонил голову набок и посмотрел на Дороти со значением.
— На самом деле, — сказал он более серьезным тоном, чем обычно, — есть по крайней мере один выход, который я могу вам предложить.