То же самое с попытками описания идеального счастья, не утопического и не потустороннего, а просто чувственного. Эти описания всегда производят впечатление пустоты или вульгарности или того и другого вместе. В начале «Орлеанской девственницы» Вольтер описывает жизнь Карла IX[86] со своей любовницей Аньес Сорель и говорит: они были «постоянно счастливы». А в чем состояло их счастье? Видимо, в бесконечных празднествах, питии, охоте и любовных утехах. Кому не опостылеет подобное времяпрепровождение уже через несколько недель? Рабле описывает счастливых духов, которым дано весело проводить время в потустороннем мире в утешение за тяжелые времена, выпавшие на их долю в этом мире. Они распевают песню, которую можно приблизительно перевести так: «Скакать, танцевать, разыгрывать друг друга, пить вино, белое и красное, и весь день ничего не делать, кроме как считать золотые монеты». Как же это скучно! Пустота самого понятия вечной «сладкой праздности» показана в картине Брейгеля «Страна лентяев», на которой голова к голове валяются три спящих толстых болвана, а на столе их дожидаются вареные яйца и жареные свиные окорока.
Похоже, что человек не в состоянии ни описать, ни даже вообразить себе счастье, кроме как в сопоставлении. Вот почему концепция рая или утопии меняется от века к веку. В доиндустриальном обществе рай описывали как место бесконечной праздности, вымощенное золотом, потому что в жизненном опыте среднего человеческого существа главенствовали непосильный труд и нищета. Гурии мусульманского рая были отражением полигамного общества, где большая часть женщин исчезала в гаремах богачей. Но картина «вечного блаженства» не удавалась никому, потому что, как только блаженство становилось вечным (если представлять вечность как нескончаемость времени), сравнивать было уже не с чем. Некоторые приемы, укоренившиеся в нашей литературе, изначально проистекали из физических условий, которые теперь перестали существовать. Например, культ весны. В Средние века весна не означала в первую очередь ласточек и дикие цветы. Она означала зелень, овощи, молоко и свежее мясо после нескольких месяцев жизни на одной солонине в прокопченных хижинах без окон. Весенние песни были веселыми:
Будем пить и гулять,
Добрый год прославлять,
Благо есть что поесть.
В поле хлеба не счесть.
Будем пить! Нет, ей-ей,
Ничего веселей![87]
Потому что было отчего веселиться. Зима закончилась, и это замечательно. Само Рождество, этот, в сущности, дохристианский праздник, вероятно, возникло потому, что время от времени требовалось обильно поесть и выпить, чтобы хоть на короткий миг прервать невыносимую северную зиму.
Неспособность человечества представить себе счастье, кроме как в форме облегчения, либо от тяжкого труда, либо от боли, поставила перед социалистами серьезную проблему. Диккенс может изобразить уплетающую жареного гуся бедную семью так, что она выглядит счастливой; с другой стороны, обитатели идеальных миров, похоже, вообще не способны на спонтанное веселье и в придачу обычно не слишком сговорчивы. Но мы, ясное дело, ведем речь не о таком мире, какой описывал Диккенс, и даже не о таком, какой он, вероятно, был в состоянии себе представить. Целью социалистов не является общество, где рано или поздно все кончается хорошо, потому что добрый старый джентльмен раздает индеек. А о каком же обществе мы ведем речь, если не о таком, в котором «благотворительность» станет ненужной? Мы желаем такого общества, в котором оба, и Скрудж с его барышами, и Крошка Тим с его туберкулезной ногой, будут немыслимы. Но значит ли это, что мы стремимся к некоей Утопии, где нет болезней и изнурительного труда?
Рискуя сказать нечто, чего редакторы «Трибюн» скорее всего не одобрят, предположу, что счастье не является целью социализма. Счастье до настоящего времени было побочным продуктом и, судя по всему, таковым останется впредь. Истинной целью социализма является человеческое братство. Это ощущается очень многими, хотя обычно об этом не говорят или по крайней мере не говорят достаточно внятно. Люди тратят свою жизнь на душераздирающие политические баталии или гибнут в гражданских войнах, или подвергаются пыткам в тайных тюрьмах гестапо не для того, чтобы утвердить на земле некий рай с центральным отоплением, кондиционированием воздуха и люминесцентным освещением, а для того, чтобы создать общество, в котором люди любили бы друг друга вместо того, чтобы обманывать и убивать. Но это лишь первый шаг. Куда идти дальше, не очень понятно, и попытки делать конкретные прогнозы только запутывают.
Социалистическая мысль вынуждена заниматься предсказаниями, но лишь в самых общих терминах. Часто приходится апеллировать к целям, которые можно представить себе очень смутно. Например, сейчас идет война, и люди стремятся к миру. Однако у человечества – если не считать легендарного «благородного дикаря» – нет опыта мирной жизни, и никогда не было. Мир жаждет чего-то, что, по его туманным представлениям, может существовать, но чего он не в состоянии ясно описать. В этот рождественский день тысячи людей будут истекать кровью в российских снегах или тонуть в ледяных водах или разрывать друг друга на куски ручными гранатами на болотистых островах в Тихом океане; бездомные дети в немецких городах будут копаться среди руин в поисках пищи. Сделать невозможными подобные вещи – достойная цель. Но конкретно сказать, каким будет мирное существование, – совсем другое дело, и попытка предсказать его способна привести к другим ужасам, которые с таким энтузиазмом описывает Джеральд Херд[88] в своей книге «Боль, пол и время».
Почти все создатели утопий напоминали человека, у которого болит зуб и который поэтому считает, будто счастье – это когда не болят зубы. Они хотели создать идеальное общество путем бесконечного продления того, что имеет свою ценность только потому, что оно временно. Мудрее было бы признать, что существуют лишь некие направления, по которым человечество должно двигаться, что разработана лишь общая стратегия, а детальные предвидения – не наше дело. Любой, кто пытается представить совершенство, просто выдает собственную несостоятельность сделать это. Так случилось даже с великим Свифтом, который искусно умел разделать под орех любого епископа или политика, но, пытаясь создать суперчеловека, добивался лишь того, что у читателя оставалось впечатление – а это было последним, чего хотел бы добиться Свифт, – будто у отвратительных йеху имеется больший потенциал развития, нежели у просвещенных гуингнмов.
«Трибюн», 24 декабря 1943 г.
Пропаганда и демотическая[89] речь
Когда в конце 1938 года я уезжал из Англии в Марокко, кое-кто в моей деревне (менее пятидесяти миль от Лондона)[90] интересовался, нужно ли пересекать море, чтобы добраться туда. В 1940 году, во время африканской кампании генерала Уэйвелла, я обнаружил, что женщина, у которой я покупал продукты, думала, будто Киренаика находится в Италии. Года два назад один мой друг, читавший в A.B.C.A. лекцию группе A.T.[91], провел эксперимент, задав аудитории несколько вопросов из области общих знаний. Среди полученных им ответов были такие: (а) парламент состоит всего из семи членов и (б) Сингапур – столица Индии. Я мог бы добавить множество других примеров подобного рода, если бы в этом была необходимость, но упоминаю только эти два просто в качестве предварительного напоминания о невежестве, которое каждый выступающий перед широкой аудиторией или пишущий для нее должен иметь в виду.
Тем не менее, когда изучаешь правительственные брошюры, информационные документы, газетные передовицы, речи и выступления по радио политиков, программы и манифесты любой политической партии, почти всегда поражает их чужеродность рядовому гражданину. И дело не только в том, что они предполагают существование у аудитории знаний, которых на самом деле нет: зачастую это бывает правильно и необходимо. Но иногда создается впечатление, будто их авторы инстинктивно избегают ясного, общедоступного повседневного языка. Невыразительный жаргон правительственных ораторов (например, характерные обороты типа: должным образом, не оставить неперевернутым ни одного камня, при первой возможности, ответ утвердительный) хорошо известен, чтобы на нем задерживаться. Газетные передовицы пишутся либо на том же самом жаргоне, либо в напыщенном высокопарном стиле, тяготеющем к архаическим словам и выражениям (подвергаться искушению, доблесть, могущество, недруг, вспомоществование, вопиять об отмщении, презренно малодушный, вздыбленный, оплот, бастион), которые ни одному нормальному человеку не придет в голову употребить. Политические партии левого крыла специализируются на гибридном словаре, составленном из русских и немецких фраз, переведенных до невозможности неуклюже. И даже плакаты, листовки и радиопередачи, предназначенные для того, чтобы инструктировать людей, говорить им, что делать в тех или иных обстоятельствах, зачастую не достигают цели. Например, во время первых авианалетов на Лондон обнаружилось, что огромное количество людей не знало, какая сирена означает «воздушную тревогу», а какая «отбой». И это после того, как они в течение нескольких месяцев, а то и лет, глазели на плакаты, призванные объяснять меры пассивной противовоздушной обороны. На этих плакатах сигнал воздушной тревоги описывался как «предупреждающая трель», каковое выражение не давало ни малейшего представления о настоящем сигнале, поскольку сирена ничуть не напоминает трель, к тому же мало кто вообще соотносит с этим словом определенный звук.