Литмир - Электронная Библиотека

С внешней стороны многозначительным с первого же момента борьбы оказалось расположение обеих боровшихся сторон: революция сразу завладела центром и заставила отстаивающих государственное правопреемство защищаться на окраинах. Это расположение заранее предрешало исход борьбы. Захват центра революционными силами сразу создал обстановку, существенно отличную от обстановки разиновщины и пугачевщины, когда центр все время оставался в руках правительства и поместного класса. Вместе с концом Белого движения закончилась руководящая роль дворянско-бюрократического правящего класса старой России, ибо в лице белых армий потерпели поражение, были внутренно обличены и приговорены не только поколения современности и недавнего прошлого, но и вся двухвековая традиция русского культурно-правительственного водительства в духе европеизации.

За несколько десятков лет до революционного разгрома, в конце XIX в. и в начале XX, перед русской властью и правящими кругами была самой жизнью поставлена трудная, но не роковая задача: нужно было наново разграничить сферу реформ и эволюции от сферы непреступаемой государственно-религиозной догматики для того, чтобы иметь возможность сочетать охранение с широкой государственно-социальной работой.

От удачи этого переразграничения зависело спасение русского будущего, ибо усложнение социально-экономической структуры России начало противоестественно сочетаться с нарастанием принципиально-идеологической борьбы против самых оснований русской государственности. И только при условии широкого и творческого почина со стороны правительства в сфере хозяйственно-экономического развития представлялось возможным расщепить это уродливое сращение и противопоставить революционной возбужденности твердое охранение. Вообще говоря, государственная эволюция может протекать плодотворно только тогда, когда за нею твердо стоит ее самое нормирующее основоположно-национальное миросозерцание, подобно тому, как и религиозно-государственная догматика укрепляется и живет лишь при условии гибкости и подвижности (эволюционности) правящего аппарата, который, обновляя все жизненно-условное и меняющееся, приспособляясь к преходящим формам жизни, тем незыблемей утверждает авторитет первооснов, не профанируя их в обиходе злободневной политики…

Необходимость этого передвижения границ не была понята правительством, и очень скоро, под давлением событий, оно подменило смысл охранения косностью к реальным реформам; и, не желая становиться на путь «прикладного» развития из опасения поколебать самые прерогативы строя, тем самым именно их и подорвало. Понятия революционности и реакции, эволюционизма и консерватизма настолько перепутались, что сплошь и рядом на протяжении последних царствований власть вела борьбу со своим же правящим классом и видела врагов там, где были еще верноподданные (нелепый факт, что и Хомяков в свое время был заподозрен полицией «в неверии в Бога и в недостатке патриотизма», остался навсегда типичным и имел многочисленные аналогии), боялась именно тех реформ, которые как раз могли бы упрочить наиболее расшатывавшиеся устои[12]. Частые случаи недостаточного, а порою и полного неиспользования духовных сил русской общественности ярко свидетельствуют о несоответствии практическим и идеальным нуждам государственного развития правительственной установки. Злостный «миросозерцательный либерализм» общества в известной мере и определялся правительственным упорством, не желавшим понять всю необходимость либерализма методологического и прикладного. Это помутнение правительственного самосознания и конкретного исторического видения свидетельствовало о небывалом и роковом внутреннем оскудении самых «древних корней», на которых покоилась русская держава. Не имея внутри себя живого образа России, сама власть, в сущности, не верила в реальный смысл своих священных истоков, а потому не имела авторитета заставить и других признать этот смысл. Самые священные слова, понятия и принципы, будучи высказанными правительством, звучали как пустые риторические формулы, как сусальная чувствительность, вызывавшие одно лишь раздражение, неминуемо подрывая устои и авторитет всего государственного целого.

А между тем, еще после 1905 г. объективно было время для того, чтобы осознать всю необходимость волевого, действительного переворота, почина к нему и всяческих жертв ради того, чтобы спасти то психологическое основание, на котором в народе утверждалась ограждающая его бытие государственность[13]. Но вместо второй «эпохи великих реформ», которая лишь намечалась в деятельности Столыпина, не использованного во всем объеме его возможностей и не поддержанного прежде всего самой властью, правительство стало на малодушный и неискренний путь полумер и неуверенной «самозащиты». Восстановившийся после событий первой революции порядок и успокоение дали возможность замолчать как опасность новой революции, так и необходимость широкого правительственного творчества. Таким образом, время для возможного исцеления русской государственности было невозвратно упущено. Чтобы слабые люди нашли в себе силы для жертвы, нужно отчетливое понимание, во имя чего жертва приносится, а к концу «критического» 19 в. и началу мятежного 20 в. настолько была утеряна правящими кругами способность живого сопричастия к тайне русского «примитива», что вместе с отрывом от понимания судеб общенародных была утрачена не только идея жертвы, но и инстинкт личного самосохранения.

Это вырождение тем ужасней, что у России исключительно много данных для того, чтобы обладать живым и крепким чувством народного примитива и самозаконной историософии, могущим определить ее духовно-государственные судьбы, обусловить народно-исторические задания и вдохновить ее культурно-ведущее начало.

Из всех народов, принявших истинное восточное Православие, только русский народ наделен одновременно великим даром и тягчайшим, неизбывным игом исторически являть себя в масштабах и большом стиле подлинной великодержавности.

Историческое бытие России и даже самый факт ее существования определяются неким двуединством социально-этнографического элемента с религиозно-православным. Это двуединство надо считать молекулой, исходным моментом России, русского существа. Поэтому в понимании России и в исторической памяти о ее первоосновах эти два начала должны неизбежно скрещиваться. Правда, в сочетании религиозной избранности и эмпирической наделенности России заложены самые страшные соблазны ее истории, хотя, с другой стороны, только это сродство веры и размерности, вселенскости и национальной типичности и дает подлинный онтологический и исторический образ России. Поэтому русский империализм несет в себе ответственную миссию быть адекватным объективно-ценному смыслу метафизики своей нации, в чем и заключается единственно возможное разрешение исторической диалектики России, православной и великодержавной[14].

Вот эта именно историческая наделенность России, сочетающая в себе исключительное богатство качественных и количественных ценностей, русские религиозно-национальные первостихии и первообразующие этнографические силы, в коих берет свое начало характерная духовно-идеологическая структура русской историософии, и перестали быть для государственной культуры и политики правящих верхов реальными обусловливающими основами. Теперь, когда перед лицом революции уже достаточно пересмотрены и переоценены многие факты русской истории и причинные ряды, их породившие, представляется нетрудным даже в сжатой схеме представить себе сущность процессов, приведших к этому роковому вырождению.

Разложение и обезличивание правящего класса шло по двум руслам: первое из них определилось неизменным стремлением власти создавать технически-бюрократический аппарат для формального и общешаблонного обслуживания нужд полицейской государственности западного, не критически принятого образца. Второе пошло по линии культурной деградации, вследствие искусственного приспособления родового дворянства и бюрократии к западным культурно-идеологическим началам, не имевшим порою никакого положительного смысла и значения даже у себя на родине. Зарождение тех общественных элементов, которые постепенно формировали революционную интеллигенцию, начиная от 40-х годов и кончая Р. К. П., конечно, соотносительно процессу разложения национального правящего класса, ибо как раз между двумя только что указанными руслами, не захваченными потоком реальной русской жизни, и очутилась формация русских людей, не имевших ни духовной, ни бытовой оседлости, для которых породившая их государственность не смогла или не захотела найти творческого приложения. Из этого класса, из поколения в поколение, особенно начиная с 60-х годов, создавалась та формация русских разночинцев и революционеров, которая была уже в равной степени враждебной как русскому западническому дворянству и бюрократии, так и народу. В силу ряда роковых причин (и прежде всего из-за единства идеологического источника питания), тем не менее произошло какое-то взаимопроникновение, взаимообмен и обусловленность поместного класса, бюрократии и разночинной интеллигенции, и это именно обстоятельство поддерживало и усугубляло накопление специфического яда русофобства во всех трех группах, не давая в то же время противоположным созидающим силам упрочиться и проявиться в каком-нибудь государственно-культурном деянии большого масштаба. Создавался своего рода порочный круг: правящий класс, сам внутренно распадаясь, во многом провоцировал революционную интеллигенцию, а революционные проявления последней вызывали новое, часто рефлекторно-неосмысленное противоборство правительства, которое ложилось уже тяжелым режимом на все общество и народ. В особой и характерной связи оказались, начиная с второй половины 19-го века, эти внутрисоциальные процессы с общей империалистической политикой России. Своими типично западническими принципами и методами русский империализм непосредственно содействовал общественной европеизации России и, следовательно, находился в своеобразной связи со всеми течениями, ставившими себе задачей нейтрализовать духовно-национальное начало русской стихии путем внедрения иноприродных элементов культуры; и в то же время, вызывал к себе со стороны тех же течений озлобленное непонимание и внутреннее неприятие всего облика и побуждений русского государственно-державного расширения.

вернуться

12

В этом смысле характерна была боязнь широкого преобразования церковного управления и возвращения церкви полноты ее священных прав. Здесь, конечно, сказывались греховные цезаре-папистские традиции власти, заложенный Петром и принимавшие иногда зловещий аспект церквоборчества (начиная с реформ самого Петра I, Екатерины II и кончая церковной политикой императрицы Александры Феодоровны). Официально правительственная точка зрения на проблемы церковного обновления сказалась с полной отчетливостью в ответе К. П. Победоносцева на записку С. Ю. Витте «О современном положении Православной Церкви», разосланную членам Комитета министров в феврале 1905 г. Этот ответ, датированный 12 марта 1905 г. и озаглавленный «Соображения ст. секр. Победоносцева по вопросам о желательных преобразованиях в постановке у нас Православной церкви» поражает своей духовной глухотой и омертвением всякого религиозного чувства, граничащими с нигилистической опустошенностью. Темы, затронутые «Запиской» Витте, по существу вовсе не обсуждаются. На основной ее тезис о неканоническом характере церковной реформы Петра I Победоносцев отвечает чисто формально, что «Синод есть постоянный собор». Далее идут ссылки на то, что соборное начало церковного управления не может быть осуществлено в России в виду неудобства путей сообщения, из-за ее «обширности» и «беспутья»(!). Случайные съезды нескольких епископов Победоносцев не колеблясь готов считать поместными соборами. В ответ на указание «Записки», что Консистория вместо канонического «собора пресвитеров» представляет собою чиновничью канцелярию, где задыхаются от бумажного делопроизводства, Победоносцев спокойно отвечает, что без чиновников не обойтись, ибо деловая «переписка, размножаясь, доходит в иных консисториях до 20 000 исходящих бумаг в год». Кастовый замкнутый характер духовенства объясняется Победоносцевым довольно цинично, как следствие обилия детей у духовенства, которым предстоит большею частью искать себе пропитания и дела в том же звании.

В общем, основные идеологические положения Победоносцева сводятся в указанных «соображениях» к признанию всей правоты «Духовного регламента», причем в некоторых рассуждениях по этому поводу проступают черты типичного шестидесятника-позитивиста и слепого законнического догматиста, видящего в русском религиозном прошлом («в период патриаршества») лишь «мертвенность обрядового формализма и церковного быта», «суеверные обычаи» и «невежество пастырей» и откровенно признающего, что «события в конце 17-го и начала 18-го столетия показали, что патриаршее правление опасно для государства, и потому в целях самозащиты государству не осталось иного исхода, как уничтожить патриаршее правление»…(!?)

Интересно и чрезвычайно характерно, что консерватизм Победоносцева сочетается со специфической убежденностью, что исторический процесс – прогрессивен; он убежденно говорит, что из «нового мира» нельзя вернуться к интересам Руси 16–17 вв.; современный «священник с цензом» является для него, по сравнению с неграмотным священником старого времени, «повторявшим с памяти церковные службы для свершения треб», – безусловной новой ценностью просветительского развития, неоспоримым показателем прогресса. В этой духовной и историософской опустошенности нужно искать сближения и даже рокового совпадения идей и методов доживавшего консерватизма с миросозерцанием и тактикой воинствующей революции.

вернуться

13

Если даже отрешиться от строгой и ответственной оценки таких явлений, как правительственная «легализация» рабочего движения времен Зубатова и Гапона, участия в нем департамента полиции, организации «Союза русского народа» и различного рода других политических «братств», и усвоить ко всему этому наиболее благоприятствующую точку зрения, то приходится все-таки признать, что во всех методах правительственной борьбы с первой революцией проявилось падение той «моральной силы», о которой в свое время говорил Бенкендорф при основании Корпуса жандармов, сказалась вся болезненная немощь власти, не сумевшей возглавить начавшееся движение и создать для него легальное русло. При более подробном рассмотрении всех обстоятельств и событий того времени, суждения и действия некоторых отдельных представителей власти поражают своей прозорливостью и правильностью. Однако история ставит перед испытанием не только единичных лиц, но и коллективы, и лишь общая находчивость, инстинкт множества, чутье всех руководящих групп и кругов в состоянии вывести народ в критические минуты из опасности саморазложения и пагубных соблазнов. Вот этого-то коллективного разумения и чутья и не обнаружил правящий класс в 1903–1905 гг. и в последующий за тем период, и инстинкт общего блага и самосохранения (эти понятия в то время совпадали) в упадочной сложности противоречивых интересов и мнений не возобладал и не оказался победителем.

вернуться

14

Смысл, значение и метафизику русского великодержавия глубоко понимал Хомяков, когда говорил: «…великая держава более других представляет душе осуществление той высокой и доселе недосягаемой цели мира и благоволения между людьми, к которой мы призваны; потому что душевный союз с миллионами, когда он осуществлен, выше поднимает душу человека, чем связь, даже самая близкая, с немногими тысячами; потому, что видимая и беспрестанная вражда всегда рыщет около тесных границ мелкого общества, и что удаление ее облагораживает и умиротворяет сердце; и потому, наконец, что по тайному (но, может быть, понятному) сочувствию между духом человека и объемом общества, самое величие ума и мысли принадлежит только великим народам». (По поводу статьи И. В. Киреевского, 1852 г.)

9
{"b":"964931","o":1}