Теперь девушка знала, была совершенно уверена, что Колдош ни на какие компромиссы ни в настоящем, ни в будущем не пойдет. Вот этот самый максимализм и роднил, и притягивал, и одновременно отпугивал ее, привыкшую любить, что уж тут лукавить, только себя и свое, ведь мать не в счет, она тоже — своя.
А Колдошу стало ее жалко, такую растерянную, смущенную и беспомощную, и он просто, по-доброму произнес:
— Да ты не бойся, Чинара!.. В обиду я тебя никому не дам. И сам не обижу. — Помолчав, добавил: — Слово даю, не обижу… И с прошлым покончил навсегда… Ради тебя. Цени!..
Девушка слабо улыбнулась его неумелой шутке, а Колдош громко, по-детски, доверчиво, запрокинув голову, засмеялся так, что слезы выступили на глазах.
Чинара протянула ему, принесенный сверток, приготовленный Насипой Каримовной.
— Не положено, гражданочка! — строго поднялся с места дежурный, — Сдайте по инструкции, в окошечко.
— Ну что ж, — засмеялась Чинара, не решаясь вслух произнести непривычные для ее губ ласковые слова, но они все же помимо ее воли вырвались на свободу, смутив ее окончательно.
Уходя, она успела заметить, оглянувшись украдкой, какими уверенными и счастливыми стали глаза парня. И Чинара поняла: «Такого можно было только неправдой сломить. А теперь и неправда бессильна, теперь он лучше с жизнью расстанется, чем вернется к прежнему…»
Суд над Колдошем Чинара помнила сбивчиво. Она сидела тогда в первом ряду, чтобы Колдош все время видел ее, чувствовал, как верит ему и желает добра. И Колдош то и дело поглядывал на нее, не решаясь улыбнуться. Одна Чинара только могла прочесть этот взгляд: не волнуйся, все страшное позади…
Чинаре иногда казалось, что они в этом огромном концертном зале комбинатского клуба, привыкшем к шумной реакции зрителей и заманчивым человеческим историям на сцене, совершенно одни, и им необходимо многое решить и понять для себя, для своей дальнейшей жизни.
А люди? Люди были захвачены сегодня не выдуманной драмой, а подлинной человеческой судьбой, где нельзя было допустить ни малейшего промаха, ни малейшей несправедливости.
Особенно запомнилось Чинаре выступление от имени общественности комбината старого Жапара. Он брал Колдоша в свою бригаду и в семью, да, так он и сказал — в семью. И по залу разнесся добродушный смешок, мол, своего не заимел, так решил присвоить готовенького… Пронесся и замер, потому что все прекрасно понимали, где они находятся и для чего. Что и говорить, аксакал умел пронять человеческую душу, заставить сердца многих биться в унисон.
Под аплодисменты Жапар спустился в зал, на свое место, вытирая вспотевшую от возбуждения лысину.
Чинара обернулась вслед Жапару и машинально отметила, что Алтынбек на суд не пришел, нет почему-то и Бабюшай. И вдруг она увидела лицо Шайыр, бледное, неподвижное, с полуприкрытыми веками. Чинара перехватила взгляд матери и показала ей глазами на Шайыр, и Насипа Каримовна, натыкаясь на чужие ноги и извиняясь, стала пробираться к Шайыр, наконец добралась, взяв под руку и шепча ей что-то на ухо, вывела из зала.
«И что это с ней вдруг», — недоумевала девушка. Откровенно говоря, Шайыр она не только не любила, но и не уважала, видя ее откровенные заигрывания с комбинатскими рабочими. Чинара была еще слишком молода, слишком неопытна, чтобы хотя бы чуть-чуть быть к ней снисходительной. Ее никогда не интересовала и не трогала душещипательная, по ее выражению, история Шайыр с Парманом… Теперь она смутно припоминала, что был у Шайыр от той неудавшейся любви ребенок, то ли мальчик, то ли девочка, с которым разлучили ее родители, ревностные мусульмане и деспоты… Что-то было еще, но что, Чинара так и не вспомнила, да и не до того ей было тогда…
…Люди выходили из зала в тот день довольные, растроганные, даже размягченные, возбужденно переговариваясь, ведь пережитые вместе и горе, и счастье сближают быстрее и теснее, чем долголетнее существование бок о бок в одном доме или на общей улице. Радовались за Колдоша, вернувшегося, вернее, возвращенного в комбинатский коллектив.
— Нет, что ни говорите, а Жапар наш — джигит, воин! Рано мы его в аксакалы перевели, — собирая смешливые морщинки вокруг твердых губ и ясных синих глаз, зычным голосом трубил Кукарев своему соседу, старому мастеру из отделочного. — Он у нас еще — у-у-у! — сжимал Иван Васильевич свой крупный рабочий кулак. — Жапар еще всем молодым сто очков вперед даст!
Старый мастер согласно кивал головой, поглаживая седые распушенные усы, мол, и мы не подкачаем, если надо будет.
Увидев Чинару, Иван Васильевич еще больше развеселился.
— Ну что, комсомольский секретарь, отобрал у вас ваш хлебушек Жапар, а?
— Ох, Иван Васильевич, комсомол ему этого не забудет!
Чинаре хотелось обнять и расцеловать и Жапара, и Кукарева, и всех, кто сегодня отстоял ее Колдоша, их счастье, а в него девушка поверила окончательно, да и как же иначе, что она — неверующий Фома, что ли?.. Она любит и любима… Колдош свободен, пусть даже условно, пусть с испытательным сроком… Колдош не подведет… И у них целая жизнь впереди!
Это был первый день ранней, молодой осени. В такую пору даже деревья и травы обманываются иногда и начинают цвести, как будто весной, как будто в самую прекрасную свою пору, без оглядки на морозы и холодные проливные дожди, на ледяные, беспощадные ветры. Так и любовь девушки раскрылась, может, не ко времени? Может, припозднилась к своей весне и своей счастливой песне? Как знать… Но что уж там говорить! Эти осенние цветы заставляют людей помнить всю зиму и надеяться, что не пропадает добро и сердечный отзыв, и не боятся они ни стуж, ни ливней, никаких испытаний.
XIII
Маматай вернулся из затянувшейся командировки. Поначалу текстильные предприятия старейшего города ткачества Иванова притягивали Каипова как магнитом. Вместо того чтобы сразу же заняться своими снабженческими функциями, он пропадал чуть ли не сутками в ткацких цехах, знакомился с работой станов и всевозможных приспособлений, и, конечно, автоматическими линиями. Но, утолив свою ненасытность к технике, Маматай вскоре стал рваться назад, домой. И все эти длинные в тех широтах летние дни и месяцы тянулись бесконечно, так что под конец парню стало казаться, что он не попадет в родной город никогда.
Настроение у Маматая ухудшалось еще оттого, что письма почти не шли. Там, наверно, рассчитывали, что он вот-вот вернется, так зачем лишний раз гонять почтальонов?.. Или еще что?.. И новости Маматай узнавал у Сашиной Гали, а потом и она, получив от Петрова телеграмму, срочно уехала к нему.
«Как там дома без меня? Как Бабюшай? Жапар-ака? Иван Васильевич?» — гадал Маматай. Его интересовали комбинатские дела и коллеги, ему недоставало родного воздуха, знакомых с детства запахов своей земли…
И вот теперь он вырвался и спешил по знакомым переулкам от автовокзала, куда их привез аэропортовский автобус. Спешил, выбирая самый короткий путь к дому.
Маматай разгорячился от быстрой ходьбы, он жадно вобрал пряные запахи ранней осени: чуть-чуть подсохших и таинственно перешептывавшихся листьев, пестрых астр и душистого табака, вымахавшего за лето чуть не в человеческий рост, арычной воды и многого другого, чего нет на севере. От них слегка кружилась голова, путались мысли.
В этом дурманно-счастливом состоянии Маматай через две ступеньки поднимался к себе, строя планы на предстоящий день. На комбинат он, конечно, не пойдет и звонить не станет. А вот вечером… И тут он увидел тревожно-белый кончик пакета, высунувшийся из дверной ручки, и понял — телеграмма.
«Свеженькая, — почему-то решил Маматай, вытаскивая бланк. — И откуда она здесь?» Он механически вскрыл ее, зачем-то вслух прочел:
— «Отец больнице срочно приезжай Мама».
Маматай прислонился разгоряченной быстрой ходьбой спиной к остылой шершавой стене лестничной площадки, медленно ощущая, как ознобная дрожь начинает пробирать его до костей, сводит мышцы лица, ему было очень плохо… К нему только сейчас, как удар молнии, как прозрение, пришло осознание того, что родители его — не вечны, а также, как он сильно, безотчетно любил своего упрямого, вспыльчивого и до обидного, как он считал, несознательного старика. «Отец, как же так?» — повторял и повторял про себя Маматай. Он совсем растерялся от свалившегося на него горя, мысли бежали вразброд, перебивая одна другую.